Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я обычно воздерживался от участия в политических разговорах. В местных делах я не разбираюсь, а по поводу режима в Германии не могу сказать ничего нового. Мой роман с пролетарскими идеями окончился еще в Германии. Кое-кто из друзей-коммунистов пытался вовлечь меня в ячейку деятелей искусств. Я искренне восхищался произведениями Брехта и Вейля, но оставался холоден, когда друзья пробовали приложить марксистские теории к музыке. Идеи эти были до того вульгарны, что я начал думать: а может, и в других сферах им нечего предложить, кроме сжатого кулака?
В Эрец-Исраэль я и подавно не старался с ними сблизиться. Обстановка здесь слишком сложная, и надо как следует разобраться, чтобы понять, что к чему. Фридману удалось заронить в мои мозги семена сионизма, и мне этого покуда хватит. Для меня стать сионистом — значит сделать поворот на сто восемьдесят градусов. Я не могу одновременно идти по разным направлениям. Принялся изучать эту область. Я, как и Фридман, считаю, что надо действовать, а не заниматься разговорами. Фридману также ясно, что именно надо делать: создавать поселение за поселением. Но сам-то он сидит в оркестре, играет в квартете и учит детей играть на скрипке. Всякий раз, как мы едем выступать в какое-нибудь сельскохозяйственное поселение, у него возникает чувство, что он изменил своему предназначению. Ему трудно утешиться второстепенной ролью, которую отвел нам председатель попечительского совета оркестра: сделать эту левантийскую страну частью Европы. Фридману хотелось бы активно участвовать в поселенчестве. Я на его месте не стал бы так много разглагольствовать о том, чего не намерен делать. Если я могу только играть на виолончели, сказал я себе, значит буду играть и помалкивать. Постараюсь играть как можно лучше: в оркестре, в квартете, на сольных выступлениях — повсюду, и не стану рядиться в сенаторскую тогу.
На этом-то этапе и вошел в мою жизнь Шпигельман. Мне было легко в его обществе — потому, что он молчалив, и потому, что он единственный из этой компании как-то связан с музыкой. Он осмеливается любить ту музыку, какая ему нравится, и не старается подладиться под меня, как наш русский приятель, который, желая угодить мне, обрушился на самоучек, сочиняющих тут песни о родине для средней школы. Мы оба со Шпигельманом глядели немного со стороны на споры между нашими леваками насчет того, кто из них левее. Они готовы друг друга растерзать из-за какой-нибудь формулировки в программе. Чем ближе они друг к другу по убеждениям, тем острее между ними вражда.
Споры эти происходили на пляже, в тени под навесом киоска, а вечером продолжались в кафе, где часть компании собиралась поиграть в шахматы. Я там, конечно, не бывал, но и утренние их дебаты меня оставляли равнодушным. Для некоторых спорщиков дискуссия о классовой борьбе была только предлогом для того, чтобы объяснить, почему они ушли из Гдуд ха-авода[71], где состояли несколько лет назад, почему не остались в киббуце или в мошаве, чтобы собственноручно воплощать в жизнь теории, которые проповедуют. Молчание Шпигельмана вызывало у меня уважение. Он по тем или иным причинам оказался в Тель-Авиве — одинокий мужик, может подняться утром и уехать куда глаза глядят, и он вовсе не старается объяснить это какими-то мнимыми разногласиями с поселенческим движением. Изредка с губ его срывалось слово, да и то — только, чтобы выяснить какой-то вопрос. Время от времени я видел его в «Тнуве»[72], неподалеку от моего дома, где он сидел, записывая что-то в маленькую книжечку. Однажды я подошел к нему поздороваться, и он почему-то смутился, увидев меня.
— Что ты все пишешь? — спросил я его.
— Конспект.
— Конспект чего? Он улыбнулся:
— В конце концов придется все-таки решать, что действительно надо делать.
Я подумал, что это какая-то шутка, понятная только посвященным, и слова эти не вспоминались мне до тех пор, пока я не узнал об истинных целях Шпигельмана. Когда я уже оказался замешанным в его дела, но еще не знал, насколько глубоко, я понял, что молчание Шпигельмана совсем не так наивно, как кажется. Благодаря молчаливости, он может как следует присмотреться к тем людям, которые кажутся ему преданными и способными хранить тайну, прежде чем ввести их в свою группу. Словно волк, поджидающий в засаде отбившуюся от стада овцу, он привлек в свою организацию двух-трех людей из всей собиравшейся на пляже компании.
Я вовсе не был в списке. Он полагал, что с моего места в оркестре трудновато уйти в подполье. Сперва я понравился ему тем, что я не сноб. Он даже сказал мне это однажды. Все серьезные музыканты, которых он знал, позволяли себе относиться к нему пренебрежительно, еще не успев его прослушать, — только потому, что он играл на саксофоне, да еще на свадьбах. Решение ввести меня в организацию было принято после того, как наш квартет был приглашен на обед к верховному комиссару.
Обычно я не рассказывал своим приятелям с пляжа о том, что происходит в моей жизни музыканта, но после того ужина у верховного комиссара, о котором писали в газетах, на меня посыпались вопросы. Я описал им смешные стороны церемонии во дворце верховного комиссара. У Шпигельмана загорелись глаза. Я был разочарован. Значит, и он мещанин, сказал я себе. Губерман не произвел на него впечатления, поскольку это польский еврей, но едва он услыхал названия вин, подававшихся к столу верховного комиссара, у него началась дрожь в коленках, как у любого простолюдина, который слыхал в детстве сказки про баронов и принцев, но не видал вблизи более высокопоставленного лица, чем начальник пожарной команды.
Оказалось, что и тут я ошибся. Шпигельман интересовался вовсе не винами и слугами, а лишь вопросами безопасности. Он хотел знать мельчайшие подробности. Я мало чем мог быть ему полезен. У меня плохая зрительная память, исключение составляют только ноты и числа. То, что проходит перед моими глазами, если я не стараюсь это запомнить, забывается.
После расспросов Шпигельмана о мерах обеспечения безопасности я стал понимать некоторые странности в его поведении. А потом состоялась наша первая беседа насчет политической обстановки. Обстановка эта весьма тревожная.
Даже такие люди, как Розендорф и Эва, живущие тут, как на острове, обеспокоены тем, что происходит в Палестине. Их не тревожит конфликт между евреями и арабами. Они полагаются на Великобританию, которая сумеет справиться с бандами разбушевавшихся хулиганов (так воспринимают они вооруженное арабское восстание) и навести порядок. Они ездят в бронированных машинах с дурацкой смелостью людей, не имеющих понятия о военных делах. В ту минуту, как они видят английского полицейского с ружьем, они уже вполне уверены в своей безопасности. Когда мы играли в киббуце, где подожгли поля, я не видел на лицах моих товарищей следов страха. Гафиры[73] носили форму и шапку с кокардой — этого им было достаточно, чтобы чувствовать себя под покровительством вооруженных сил, превосходящих неорганизованную чернь.
Но в тот момент, когда началась борьба между евреями и англичанами, у моих товарищей по квартету появились первые признаки политического сознания. Они стали критиковать действия руководства ишува, провоцирующего мировую державу. У нас была даже небольшая ссора, которую Розендорф поспешил замять. Я сказал Эве, что она не понимает, где живет, если способна защищать позицию англичан в вопросе о земле. Начался спор. Первый политический спор в квартете. Эва сказала, что если у евреев будет выбор между Палестиной и Америкой, они все уедут в Америку и потому не стоит подвергать опасности кучку поселенцев, живущих здесь под защитой англичан, дабы обеспечить тем, кто не собирается сюда приезжать, земли, в которых они не заинтересованы. Фридман и тот был поражен взглядами Эвы. Даже он, человек умеренный и миролюбивый, как он сказал, все же думает, что на сей раз английское правительство переполнило чашу терпения поселенцев и, наверное, не будет иного выхода, кроме крайних мер. Розендорф был вынужден вмешаться: «Мы ведь не будем ссориться из-за «Белой книги»[74]. Ясное дело, спор прекратился, и мы снова стали заниматься тем единственным делом, которое умеем делать хорошо, оставив важные вопросы другим.
Вернусь к Шпигельману. По его вопросам я предположил, что замышляется некая показательная акция.
— Надеюсь, руководство ишува не будет делать глупостей, — сказал я. — Дворец верховного комиссара хорошо охраняется, на каждом шагу военные.
После той беседы больше не было смысла притворяться. Шпигельман, испугавшись своей откровенности, сделал угрожающую мину и дал мне понять, что если я кому-нибудь расскажу о нашей беседе, то поставлю жизнь этого человека под угрозу. Я ответил, что ему не стоит беспокоиться, что я не из тех, кто подведет товарища только ради того, чтобы сойти за осведомленного человека. Шпигельман успокоился, но я заметил, что он наблюдает за мной. Однажды вечером он подошел ко мне после концерта и проехал вместе со мной 13-м автобусом до конечной остановки только для того, чтобы предупредить, что и наш русский приятель не должен знать о нашей беседе.
- Фата-моргана любви с оркестром - Эрнан Ривера Летельер - Современная проза
- Кто поедет в Трускавец - Магсуд Ибрагимбеков - Современная проза
- Иностранные связи - Элисон Лури - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Свидание в Брюгге - Арман Лану - Современная проза
- Моя жизнь среди евреев. Записки бывшего подпольщика - Евгений Сатановский - Современная проза
- Русский роман - Меир Шалев - Современная проза
- Ультранормальность. Гештальт-роман - Натан Дубовицкий - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза