Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты будешь за меня на двух и даже на трех пахать? И за коровой моей, за Святкой, ходить? И семью мою поить и кормить? Хочешь судьбой меняться, Кудеяр?
— Я не могу, што ты можешь, Устинов! Ты знаешь, не могу.
…Поглядел на огонь Кудеяр, поправил шапчонку на голове: шапошное ухо всё время сползало ему на лоб.
— Не родиться бы мне совсем, Устинов! Вот счастье было бы!
— Правдашные-то Кудеяры клады закапывали. Для будущих людей. А ты не то клад после себя оставить, ты сам родиться не хочешь!
— Клад-то я, Устинов, имею. Правду я имею! И не закапываю ее, а выкопать хочу тот клад для всех людей, но оне его и видеть не желают. Нисколь! Никому не нужон тот клад. Сгореть бы мне, Устинов! Вот сейчас и сгореть бы, а?
— И сгоришь, а что докажешь?
— Не докажу. Обезьяне разве докажешь словом? Сроду нет! Объявлено уже в городах, будто человек изошел от обезьяны. Громко объявлено, а кто в родстве с ей не желает быть — тот объявлен глупым и темным! Ну а когда так, пошто не убивать людям друг дружку? С обезьяны какой спрос?
Какой у ее разум и чувствование? — И Кудеяр встал с пенька, подошел к пожарищу. Спросил: — А ежели я сожгусь, как наши предки сжигались, то хотя бы тебе одному, Устинов, докажу я што-нибудь?
— Нет, Кудеяр, не докажешь!
В ответ Кудеяр поднял на Устинова глазища и стал шептать. Молитву не молитву, а что-то похожее на нее.
— Господи! — шептал Кудеяр. — Устинова Николая Левонтьевича зрил я за умного и правде преданного! Но и здеся обман, господи! И он тоже правду знать не хотит нисколь! А когда знает — скрывается от ее, боится слова об ей для себя и для других всех. Боится! Ложь ему праведнее правды, ее исповедует он! И не только што в жизни, но и в смерти своей хотит он лжи, и на смертном одре — чуждо ему будет прикасание к истине твоей! Бог настоящий — где ты? Пошто допускаешь зло и непотребство хотя бы и в смерти, не говоря о жизни человеков? За што, господи? За што и тех караешь, кои прозрели к правде твоей? И придаешь им глас, а глас тот вопиет в пустынности? За што придаешь им руки, а протянуть их некому и некуда, и взять имя нечего, кроме зла и лжи? Разве только к глазам своим же протянуться, штобы выкопать их и не видеть белого свету, разве тольки к ушам своим, штобы сдавить их страшною болью до глухоты отчаянной, разве тольки к дыханию своему, штобы порвать его? Зачем ты даешь ноги тем одиноким и правым, штобы ходили оне за правдой и дружеством человечьим, от младенчества до старчества, от края земного до края и не находили бы никогда ни крохи, кроме мозолей кровавых для себя? Господи! Когда вселил ты истину в душу, пошто же ты даешь ей глаза, и руки, и ноги, и уши — зачем? Молю тебя, господи, не за себя ужо, но за тех, кто народится с истиной в душе, — не давай ты им ни глаз, ни ушей, ни рук, ни ног — пущай будут оне глухи, незрячи, и неподвижны, и сотворишь ты благо, и освободишь верных слуг твоих, истинного бога, от великой скорби и страдания! — А кончив, Кудеяр уставился в Устинова и спросил: — Ну? Понял ты меня теперь? Пошто я родиться не хотел? Понял? — И еще сказал Кудеяр, повременив: — Давай, слышь, Устинов, пожгем в огне руки-ноги свои? Давай так: ты меня толкнешь в огонь сей, я увлеку в его тебя?! Вместе толкнемся! А? Просто-то как, Устинов: через огонь человек от зверя отделился, через огонь же он и обратно с круга земного сойти должон! С чего начался — тем пусть и кончится! Истина — круг сей! Истина, когда предки наши, ежели жизнь делалась им чуждой, то не утеплялись в воде, а огнем сжигались! Ну?! Толкнемся, Никола!
Вмиг блеснули прямо в лицо Устинову уголья пожарища — пылко, пронзительно. Еще и еще нужен был им пепел. Человеческий. А Кудеяр и еще шептал:
— Не быть же нам, всё одно не быть — какими мы богом сотворены! А тогда — зачем нам быть? Не будет всё одно того времени, для коего сотворены? А зачем в чуждой обители слепо жить? В бесовской и в чугунной? В самогонной?
Устинов отшатнулся.
— Я свою жизнь не желаю губить, Кудеяр! Не для того она мне дадена, чтобы самому губить ее! И пошто ты обезьян-то презираешь? Грешишь против их? Оне ни при чем в бедах человеческих. Оне нашего языка не знают, а то много бы пожеланий высказали! Я во всякую тварь живую верю, у меня от ее секретов нету, хотя бы и божеских и молитвенных! И у нее нету их от меня! Когда ты о жизни желаешь хорошего — хорошо и гляди на нее, хотя на человека, хотя на какое живое создание! А глядеть, как ты глядишь, — в том убийство кроется, то самое, противу которого ты восстаешь! И ежели правде ни рук, ни ног, ни глаз не нужно — кому тогда она сама-то нужная? Бездельная, с однеми только словами, молитвами и криками? Нет, не хочу я противу рук, и ног, и глаз восставать, упрекать их!
Кудеяр, закрыв глаза, повторил с упорством:
— Пущай! Пущай и во веки веков будут оне незрячи! Глухи! И неподвижны! — Потом глаза открыл, крикнул: — Вон! Вон отседова, от страшного энтого и паскудного лжеца — Иуды Устинова! Вон! Он правду кричать — не кричит, он сжигаться — не сжигается! Энто из-за его горит огонь! Он зажег и не кается нисколь! Огонь! Огонь! Пламя! Пламя! Прощай, Устинов! Прощай, вражина моя бесконечная! Бегу от тебя!
Наконец-то запахло пожаром — дымом, горелым чем-то. Вот когда запахло им — когда он кончился.
На месте, где стояла недавно амбарушка, которую спалил Гришка Сухих, что-то булькало и кипело — не то деготь, не то мазь колесная, и там же фиолетово-сине отсвечивали полотна спекшегося оконного стекла. «Сухих-то Гришка строиться собирался, когда такой запас стекла имел!» — подумал Устинов, повернулся, пошел и сел на тот широченный пенек, на котором они с Кудеяром недавно сидели.
Куда его Кудеяр толкал? В какие еще мольбы и крики? Кому заставлял его служить, какому богу, какому пламени? Устинов себя в чьей-то безоговорочной службе представить не мог, ни у бога, ни у начальника, ни у огня. Солдатская бывала у него служба, так никто же его не спрашивал — хочешь служить или не хочешь. А когда так, он и служил с хитростью — вперед других никогда не лез, держался в середке. Скорее живым останешься, отслужишься тоже скорее. Один только раз и было, что Устинов не стерпел, вроде как выслужился и разобрал-собрал «максим» в присутствии офицерства. После себя не раз и не два ругал: настоящему-то мужику зачем это нужно — в солдатской службе из кожи лезть? Глупость! Ребячество! Ну, конечно, дурачком прикидываться, а то и больным в службе тоже не годится: совесть не позволяет и товарищи, тянуть службу так уж тянуть ее всем и даже помирать и это дело не сваливай на других, но пялить глаза на медаль и на «Георгия» Устинову тоже никогда охоты не было. Медали — это для мужика, который, подобно Смирновскому, ставит крестьянство на общую доску с военной службой, Устинов же ни одно дело, тем более ни одну службу с крестьянством не равнял. И огонь, в который призывал его Кудеяр, не равнял тоже.
Он глядел на затухающий, почти совсем уже затухший пожар, как время от времени снова вспыхивали головешки, и казалось, будто не в первый раз с Кудеяром вот так приходилось ему разговаривать, как сегодня.
Он удивился: вспоминается то, чего не было! А потом понял, почему так. Догадался!
Он еще мальчишкой был и слыхал от взрослых сказание. Устно передавалось оно, а в то же время говорилось, будто кем-то из грамотеев старого обряда записано было и на бумагу. Бумага взята в переплет наподобие священной книги и находится не то у Ивана Ивановича Саморукова, не то в тайнике, о котором только Саморуков да еще два-три старика и знают.
Ивана Ивановича не раз спрашивали любопытствующие, просили показать им ту рукописную книгу и даже весь тайник со старинными иконами и с другими предметами, он же отвечал:
— Помру — узнаете, что там есть, а чего вовсе нету!
Годы шли, книги этой никто не видывал, любопытных всё меньше становилось, слишком уж много стало разных дел у лебяжинских жителей кооперативных, школьных, торговых, лесных, маслодельных, всяких, о старине некогда было вспомнить. Ну а нынче Устинову вспомнилось сказание.
Это было, когда старец Лаврентий привел свою паству за море Байкал. Привел он ее на место-пустынь: камень округ, речка прозрачна, небо сине-пресине, воздух чист и хладен. Место молебственное. Божье. Палестинское.
И так еще сказал о нем старец Лаврентий: оно вблизи границы находится, и ежели случится, что царица-немка либо другой какой-то царь онемеченного града Петербурга сюда достанет своею рукой, притеснит старый обряд — то легко можно будет уйти за ту границу. Да и меньше будет охоты к притеснению, когда понятно станет, что подданных своих, хороших или даже плохих, царство запросто и навсегда может потерять.
И еще сказал он же, Лаврентий: здесь неправославные веры разные племена исповедуют, а когда так, то и раскол легко затеряется среди них, никому не будет мозолить глаза.
И еще сказал: здесь нашей вере будет хорошо! Лучшего места для нее не сыскать!
- Месяцы слов - Вера Бурая - Поэзия / Русская классическая проза
- Два провозвестника - Сергей Залыгин - Русская классическая проза
- Свобода выбора - Сергей Залыгин - Русская классическая проза
- Бабе Ане - сто лет - Сергей Залыгин - Русская классическая проза
- Зеленые святки - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Зеленые горы - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Три судьбы под солнцем - Сьюзен Мэллери - Русская классическая проза
- Дураков нет - Ричард Руссо - Русская классическая проза
- В Восточном экспрессе без перемен - Магнус Миллз - Русская классическая проза
- Вдоль берега Стикса - Евгений Луковцев - Героическая фантастика / Прочие приключения / Русская классическая проза