Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сказать короче — в большом унынии и запустении пребывало дарование Жужикова в описываемый нами период времени.
Давно ничего не писалось, давно ничего не издавалось.
На жизнь Антон Павлович зарабатывал тем, что рецензировал по издательствам рукописи начинающих авторов.
Рукописи ему подбирали самые дремучие, беспросветные. Но вовсе не потому, что к Жужикову было в редакциях какое-то особенно уж зловредное отношение, совсем напротив! Как никто другой, умел он самым угрюмым графоманам ответить ласково и жалостливо, с фельдшерской интонацией: «Голубчик!..» Всегда находил чем ободрить, всегда умудрялся отыскать хоть блесточку, хоть искорку, хоть одно-единственное удачное словечко. Отчего и сам в это время преисполнялся немалого довольства, а обрывок фразочки: «…с щедростью большого таланта, присущей ему…» так с горделивостью и шмыгал туда-сюда в воображении, покуда сочинял он эти милосердные рецензии-подаяния.
В рукописях недостатка не было. Рубликов триста он мог бы выгонять в месяц, не чересчур утруждаясь. Но никогда больше чем на две сотни Антон Павлович работы не набирал.
— Бу́дя! Бу́дя! — восклицал он с веселой паникой в голосе, но немножко и виновато, когда ему пытались всучить что-нибудь еще, эпопеечку, скажем, листов на сорок. — Это я в следующий раз, можно?.. и тут же прибавлял, глядя на всех с милой своей доверительностью: Надо ведь что-то и свое делать, правда?.. Не пишется что-то — хоть стреляйся! — но, кто знает… может, еще не вовсе опустела чернильница, так сказать, моего таланта?.. — и по озорной интонации на хвостике этой фразы должно было предполагать, что конечно же нет, не вовсе опустела, и грешно издательскому люду так уж непроизводительно тратить жужиковский талант, который наверняка еще подарит читателя кое-чем-нибудь из ряда вон выходящим.
С чернильницей, однако, было худо. Писать не хотелось всегда.
С неприязненным удивлением, как что-то почти неправдоподобное, вспоминался иной раз послевоенный Жужиков — тонкошеий прыщавый вьюнош в гимнастерке с чужого плеча, который в желтеньком сумраке вонючей коммунальной кухни, тесно затиснувшись в уголок меж столом и ржаво облупленной раковиной, пристроив на костлявой коленке блокнотик, торопливо и жадно шпарил паршивым карандашом на паршивых листочках чуть ли не по листу за ночь! — словно лихорадочным ветром гоним, в вечном словно бы полуобомлении от похожести того, что появлялось в блокнотике, на то, что печаталось в те годы в книжках и журналах.
Хоть бы словечко осталось от того воспаленного сочинительства!
Ничего не осталось. Одна вот только превосходительная усмешечка — при воспоминании о восторженном жалком парнишке, к которому теперь (вот ведь странность!) он и относился-то не как к самому себе — юному, дорогому, нежно-далекому, а как к сопернику!
Теперь вот писать вовсе не хотелось. Шесть книжек из восьми он сочинил уже без всякого желания писать. И если кто-то когда-то и хвалил, то непременно почему-то какую-нибудь одну из этих шести.
IIСтранная история, приключившаяся с нашим героем, началась в тот дивный майский день, когда на дачу к Антону Павловичу — в «кукуевское уединение», как любила называть это Татьяна Ильинична, — ни с того ни с сего заявилась Маняшка, дочь Жужикова.
Слава богу, что не застукала она папеньку ни перед телевизором, глядевшим футбол, ни на диване, сладко почивающим под овчинным тулупом, нежно Жужиковым обожаемым. Увидела — как и подобает детям лицезреть отцов-литераторов — в творческой лаборатории, за рабочим, как говорится, столом, в муках, можно сказать, сотворения изящной словесности.
Ни мук, правда, ни сотворения словесности, тем паче изящной, не было и в помине. За письменный стол Жужиков забрался, чтобы поискать в ящиках старый блокнот.
Ему вдруг померещилось, Жужикову, что в том блокноте вроде бы заметочка есть, внимания достойная. О чем — в этой заметочке, хоть убей, не мог вспомнить. Просто вдруг вспрыгнули откуда-то пред очи Антона Павловича две строчечки с хвостиком! И так они, господи боже, вольготно, напористо, весело начириканы были, те строчечки, так, прямо слово, не побоюсь сказать, по-пушкински! — что с лютой готовностью заныла вдруг боль-зависть в оскуделой жужиковской душе и бросился он тотчас разыскивать по ящикам блокнотик тот и страничку ту — в жадной жалкой надежде: «Быть может, заметочка эта — чем черт не шутит? — и есть то самое, с чего он наконец-то начнет?!»
И вот, болезненно кривя лицо, рылся в занудной бумажной помойке, то и дело испытывая что-то, отчетливо родственное рвотным судорогам, когда волей-неволей приходилось прочитывать все эти тупо-глубокомысленные, постыдно напыщенные «наблюдения», которыми единственно он и пробавлялся в последнее время, пытаясь вызвать в себе уже совсем, пожалуй, зачахнувшее сочинительское настроение души. («Осень. Серый день. Красный лист клена, кувыркаясь, торопится по аллее. Куда?») — и с чем большим отвращением ковырялся Жужиков в этом бумажном хламе, тем прельстительнее представала воображению та блокнотная страничка, сереньким нежным пушком уже слегка поветшавшая, с двумя теми строчечками — ах, как великолепно небрежно! ах, как наискось бегущими! — и уже почти всерьез казалось: «Да! Те строчки — это именно те строчки, с которых он наверняка начнет!!» — и в эту минуту, пренебрежительно кратко стукнув в дверь, появилась Маняшка.
Он взглянул на нее с нескрываемой досадой (даже, кажется, коротенько простонав). Впрочем, — и обычная при виде дочери настороженность, и виноватая, и боязливая одновременно, тотчас набежала на лицо Антона Павловича.
— Не помешала, надеюсь?
Дочь говорила как всегда — с ленцой, с превосходительной усмешечкой. Без интереса промелькнула взглядом по лицу отца, со скукой стала озирать кабинет.
— Не облава, не бойся. Маманя беспокоится, что ты помрешь от недоеда прежде, чем сочинишь очередную эпохалку, потому — прислала провианту… Пойдем. Я буду ло́жить в холодильник, а ты- запоминать, где что.
Дочь с усилием выдавливала из себя слова и все время косилась на портрет Жужикова, как на третьего в доме.
Портрет этот — углем на сером картоне — был создан за банку черной икры в самом Париже, на само́м Монмартре — пять лет назад, когда в составе молодежной делегации по линии «Спутника» Жужиков посещал Францию.
Жужиков на портрете был сам на себя не похож, однако нравился Антону Павловичу очень. И он часто с симпатией вспоминал безвестного монмартрского художника: «…за внешне неброскими… сумел разглядеть… с присущей ему глубиной проникновения…»
В соседстве с дочерью вот уже много лет Жужиков испытывал постоянно тлеющий стыд и ощущение вины. Ему, он заметил, вроде бы даже и боязно было с нею. Боязно, что вот сейчас разомкнет она свои накрашенные уста и начнет говорить все, что думает о нем.
А что именно думает она о нем, увы, тайной для Антона Павловича не было…
…Пять лет назад по случаю полувекового юбилея удостоен был Антон Павлович Жужиков высокой награды — Почетной грамоты секретариата Союза.
В доме стараниями Татьяны Ильиничны, ясное дело, воцарилось ликование. Дружно названивали знакомые, полузнакомые и полузабывшие о нем знакомые. Жена, затеяв гигантскую кулебяку, всех зазывала в гости, и каждому гостю, выбегая в прихожую, с доверительным восторгом в голосе на разные лады декламировала:
— …Вы знаете Антона Павловича как вдумчивого беллетриста, вот уже 30 лет упорно работающего в литературе… —
каждый раз для нового гостя по-новому делая ударение: то на «вдумчивого», то на «30 лет», то на «беллетриста»…
Гости хоть и улыбались, но смотрели на Жужикова неприятными взглядами. А Антон Павлович, кланяясь подобно лакею и благодаря, рдел лицом и сам про себя досадливо постанывал — от позора, от отчетливой непристойности всего происходящего, от изобилия какой-то совсем уж простецкой лжи, которая напористо заполоняла все вокруг.
Мыкался, приветливо и стесненно улыбаясь, по квартире. Присоединялся то к одной, то к другой группке, беседующей в ожидании кулебяки на темы творчества и оплаты творческого труда, — не знал, куда себя приспособить в этой постыдно-праздничной толчее. И вот тогда-то (надо бы сказать, в довершение всего) нечаянно подслушал разговор, который вела его девочка, уединившись с телефоном в комнате.
— …А зачем тебе его имя-отчество? — говорила она кому-то тем особенным, враждебно-обороняющимся тоном, каким она говорила по телефону с ухажерами. — Акакий Акакиевич его имя-отчество! Ага. Акакий Акакиевич Жужиков.
Удивительное чувство испытал он тогда. Не обиделся, не возмутился. Не особо даже опечалился. Просто — мгновенно и очень просто — ему расхотелось жить.
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Несколько недель из жизни одинокого человека Вадима Быкова - Михаил Лифшиц - Современная проза
- Корабельные новости - Энни Прул - Современная проза
- Дело - Чарльз Сноу - Современная проза
- Праздник цвета берлинской лазури - Франко Маттеуччи - Современная проза
- Дело святое - Юрий Красавин - Современная проза
- Красный Таймень - Аскольд Якубовский - Современная проза
- Анна Петровна - Геннадий Головин - Современная проза
- Нас кто-то предает - Геннадий Головин - Современная проза
- 25 августа 1983 года (сборник, 1983 год) - Хорхе Борхес - Современная проза