Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ее словах была доля истины, поэтому Филип обозлился и ответил ей первое, что пришло ему в голову:
– Да, черт возьми, я же обращался к вам только потому, что это явно доставляло вам удовольствие!
Она вдруг задохнулась и бросила на него взгляд, полный муки. По ее щекам медленно покатились слезы. Вид у нее был крайне жалкий и карикатурный. Филип, не понимая, что должна означать эта новая смена настроения, вернулся к своей работе. Ему было неловко и совестно, однако, боясь нарваться на грубость, он не решался подойти к ней и попросить прощения. Две или три недели она с ним не разговаривала, и, когда Филип попривык к тому, что его не замечают, он даже почувствовал некоторое облегчение, избавившись от этой тягостной дружбы: его стал смущать тот хозяйский тон, который она с ним усвоила. Мисс Прайс была все-таки удивительная женщина! Она появлялась в студии каждое утро ровно в восемь и была наготове, как только натурщица занимала свое место; рисовала она, не отрываясь, ни с кем не разговаривая, и, пока часы не били двенадцать, упорно боролась с трудностями, которых так и не могла преодолеть. Работа ее была безнадежно плоха. Она не приближалась даже к тому среднему уровню, которого достигало большинство молодежи, проучившись в студии несколько месяцев. На ней неизменно было надето все то же безобразное коричневое платье с забрызганным вчерашней грязью подолом, с теми же дырами, которые Филип заметил, увидев ее впервые.
Но в один прекрасный день она сама к нему подошла и спросила, багровая от стыда, не может ли она с ним поговорить после занятий.
– Да ради Бога, – улыбнулся ей Филип. – Я вас подожду.
Когда занятия кончились, он к ней подошел.
– Давайте выйдем вместе, ладно? – спросила она, смущенно отвернув лицо.
– С удовольствием.
Несколько минут они шли молча.
– Помните, что вы мне тогда сказали? – вдруг спросила она.
– Давайте не будем ссориться, – попросил Филип. – Право же, не стоит.
Она судорожно вдохнула воздух.
– Я не хочу с вами ссориться. Вы ведь в Париже мой единственный друг. Мне казалось, что и вы ко мне неплохо относитесь. У меня было такое чувство, будто между нами что-то есть. Меня привлекало… Ну, вы же понимаете, что я хочу сказать… Ваша хромота…
Филип покраснел, он инстинктивно выпрямился, чтобы поменьше хромать. Он не любил, когда ему напоминали о его уродстве. Ему было понятно, что имела в виду Фанни Прайс. Она сама была некрасива, нескладна, и оттого, что он был калекой, между ними возникало какое-то родство душ. Филип страшно на нее разозлился, но заставил себя промолчать.
– Вы сказали, что обращались ко мне за советом только потому, что мне это доставляет удовольствие. Значит, вы думаете, что мои работы никуда не годятся?
– Я видел только ваши рисунки в «Амитрано». По ним трудно судить…
– Хотите посмотреть другие мои работы? Я никогда никому их не показывала. Но вам мне бы хотелось показать.
– Большое спасибо. Мне это будет очень интересно.
– Я живу совсем близко, – сказала она извиняющимся тоном. – У вас это отнимет минут десять.
– Я никуда не тороплюсь, – сказал он.
Они пошли по бульвару и свернули сначала в одну боковую улочку, а потом в другую, еще более нищую, с маленькими лавчонками в нижних этажах. У одного из домов они остановились и стали подниматься по лестнице, этаж за этажом. Мисс Прайс отперла дверь, и они вошли в крошечную мансарду с покатым потолком и небольшим окошком. Воздух в комнате был спертый. Хотя погода стояла холодная, печь не топилась, и было непохоже, что она топится вообще. Кровать так и осталась незастеленной. Обстановка состояла из комода, служившего и умывальником, стула и дешевенького мольберта. Жилище было и без того очень убогим, а беспорядок и неопрятность придавали ему совсем жалкий вид. На камине среди тюбиков с красками и кистей стояли немытая чашка, тарелка и чайник.
– Если вы отойдете в угол, я поставлю их на стул, чтобы было виднее.
Она показала ему двадцать небольших полотен, примерно восемнадцать дюймов на двенадцать, ставя их одно за другим на стул и вглядываясь в его лицо. Он только молча кивал в ответ.
– Вам нравится, да? – спросила она, не вытерпев.
– Я сначала хочу рассмотреть их все, – ответил он. – А потом скажу.
Ему нужно было прийти в себя. Его взяла оторопь. Он не знал, что сказать. Дело было не только в том, что рисунок был из рук вон плох и краски положены неумелой рукой человека, лишенного чувства цвета, – в картинах не чувствовалось даже попытки соразмерить пропорции, а перспектива была просто смехотворной, Ее мазня была похожа на упражнения пятилетнего ребенка, но у ребенка есть хоть непосредственность и он по крайней мере пытается изобразить то, что видит; здесь же действовала пошлая фантазия, насквозь отравленная воспоминаниями о пошлых картинах. Филип вспомнил, с каким восторгом она говорила ему о Моне и импрессионистах; однако собственные ее вещи следовали самым дурным традициям Королевской академии.
– Вот все, что у меня есть, – сказала она.
Филип не был таким уж отчаянным правдолюбцем, однако ему трудно было произнести откровенную, умышленную ложь, и он покраснел до корней волос.
– Мне кажется, что все это очень здорово, – выдавил он с трудом.
Ее одутловатое лицо слегка порозовело, она даже улыбнулась.
– Не надо кривить душой, если вы этого не думаете. Я хочу, чтобы вы мне сказали правду.
– Да я и не кривлю душой…
– Неужели у вас нет никаких замечаний? Не может быть, чтобы все картины вам нравились одинаково.
Филип беспомощно огляделся вокруг. Он заметил пейзаж – типичное упражнение любителя: старый мост, увитый виноградом домик, заросший берег.
– Конечно, я не так уж хорошо разбираюсь в живописи, – промямлил он. – Однако меня немножко смущают вот эти пропорции…
Она густо покраснела и поспешно повернула полотно лицом к стене.
– Не понимаю, почему вам нужно было говорить гадости именно об этой вещи. Она – лучшее, что я написала. И я уверена, что пропорции тут безупречны. Правильность пропорций – это то, чему нельзя выучиться, вы их либо чувствуете, от природы, либо нет.
– Мне кажется, что все это очень здорово, – повторил Филип.
Она поглядела на свои картины с самодовольным видом.
– Да, их не стыдно показать кому угодно.
Филип посмотрел на часы.
– А ведь уже поздно. Хотите я угощу вас обедом?
– Мой обед готов и меня ждет.
Филип не видел никаких признаков еды, но предположил, что, когда он уйдет, обед ей принесет консьержка. Ему хотелось поскорее уйти. От спертого воздуха у него разболелась голова.
47
В марте стали волноваться по поводу посылки картин на выставку в Салон. У Клаттона, как всегда, ничего не было готово, и он издевался над двумя портретами, посланными Лоусоном: они были явно ученической работой, эти две головы натурщиков, но в них ощущалась какая-то сила. Клаттон добивался совершенства и терпеть не мог опытов, в которых сквозила неуверенность; пожав плечами, он заявил Лоусону, что считает нахальством желание выставить работы, которые не имеют права выходить за стены студии; он ничуть не изменил своей презрительной мины и тогда, когда портреты Лоусона были приняты, Фланаган тоже решил попытать счастья, но его картину отвергли. Миссис Оттер послала аккуратненький «Portrait de rna mere» note 60, написанный умело, но без таланта; его повесили на видном месте.
Хейуорд, которого Филип не видел со дня своего отъезда из Гейдельберга, приехал на несколько дней в Париж, как раз вовремя, чтобы попасть на вечеринку, устроенную в мастерской по поводу того, что Салон принял картины Лоусона. Филипу не терпелось снова увидеться с Хейуордом, но, когда они наконец встретились, Филип почувствовал разочарование. Хейуорд изменился внешне: его пышные волосы поредели; как бывает со светлыми блондинами, он быстро поблек, у него появились морщины; голубые глаза выцвели, лицо стало слегка одутловатым. Зато внутренне Хейуорд не изменился совсем, и начитанность, которая поражала восемнадцатилетнего Филипа, казалась ему теперь, в двадцать один год, чуть-чуть смешной. Сам-то он изменился разительно и глубоко презирал свои прежние взгляды на искусство, на жизнь и литературу; его теперь раздражали люди, придерживающиеся этих взглядов. Филип не отдавал себе отчета в том, как ему хочется порисоваться перед Хейуордом, но, когда он повел своего друга по картинным галереям, он выложил ему все те революционные воззрения, которые сам усвоил так недавно. Подведя Хейуорда к «Олимпии» Мане, он произнес с пафосом:
– Я отдал бы за эту картину всех старых мастеров, за исключением Веласкеса, Рембрандта и Вермеера!
– Кто такой Вермеер? – спросил Хейуорд.
– Дорогой, неужели ты не знаешь Вермеера? Какая дикость! Этого нельзя себе позволить. Вермеер – единственный из старых мастеров, писавший, как пишут сейчас.
- Тогда и теперь - Сомерсет Моэм - Классическая проза
- Лиза из Ламбета. Карусель - Сомерсет Уильям Моэм - Классическая проза
- Рождественские каникулы - Сомерсет Моэм - Классическая проза
- Совращение - Сомерсет Моэм - Классическая проза
- Непокоренная - Сомерсет Моэм - Классическая проза
- Пироги и пиво, или Скелет в шкафу - Сомерсет Моэм - Классическая проза
- Видимость и реальность - Сомерсет Моэм - Классическая проза
- Узорный покров - Сомерсет Моэм - Классическая проза
- Источник вдохновения - Сомерсет Моэм - Классическая проза
- Рассказы - Уильям Моэм - Классическая проза