Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, в отличие от Мандельштама, у Ольги Седаковой этот край боли, это «то, что есть», «то, что еще осталось», эти мелькающие части предметов видятся не как части захватывающего полудетского полуэротического бреда, а как последний берег здоровья. Боль, похожая на смерть, как у прóклятых поэтов, как бы накрывает взгляд «больного», у него от него самого остается только совсем чуть-чуть, только узкая полоска. Боль теперь смотрит вместо него, она сама есть взгляд, и она умеет сама глядеть так, что предметы «кончаются». Высказывание о гипнотическом и катастрофическом для мира свойстве взгляда боли: «свой взгляд, никогда не любивший глядеть, но видевший так, что кончались предметы» настолько сильно и ритмически выделено, что ясно — это центральное место стиха[49].
Этот смысл взгляда, пересеченного болью, откликнется в более поздней «Походной песне»:
…над всем, чего мы захотели, Гуляет какая-то плеть. Глаза бы мои не глядели Да велено, видно, глядеть.Здесь речь идет не о боли физической, а о боли мировой, боли за мир. Но смысл тот же. Мир, каким бы мы его хотели и могли видеть, уже поражен ударом плети, он уже не здоров, он всегда от нас далек, идет по краю нашего опыта, по узкой полоске, едва мелькая. Нам все время в него «нельзя». Это свойство Седакова увидит так же и у «власти», которая гуляет, как черный столп, по территории мира и родной страны поэта и все время везде утверждает себя, всем всё запрещая.
Власть движется, воздушный столп витой, от стен окоченевшего кремля в загробное молчание провинций, к окраинам, умершим начеку, и дальше, к моджахедскому полку — и вспять, как отраженная волна. («Элегия, переходящая в Реквием»)Но это же свойство: болеть и быть почти невидимым, есть и у другой смысловой стороны мира Ольги Седаковой, оно обнаруживается со стороны тех, кто чего-то лишен. Эту сторону можно назвать «лишением и нищетой». В поэзии Седаковой действуют погорельцы, нищие, убогие, больные — то есть все существа «отказа», «удара плети», «боли», у которых мало что есть, или, вернее, те самые, кто являются свидетелями того, до чего может дойти дело, до чего у тебя всё могут отнять. От этих существ очень мало или почти ничего не осталось. И на этом повороте боль совершенно по-толстовски выявляется как та сила, что испытывает нас, что призывает к ответу и открывает врата — в то самое малое, что остается… от нас. И нам как раз туда и надо, налегке, в самое последнее. «Еще подобно царствие небесное дырявому мешку», как сказано в эпиграфе из Евангелия от Фомы к «Путешествию в Тарту»[50].
В боли есть какая-то великая тайна. Она все доводит до края. До места решения. До невыносимости вопроса. До последнего шанса на здоровье. До точки царя Саула, о которой шла речь в начале.
И третья строфа стихотворения подтверждает догадку.
И если ему удавалось помочь предметам, захваченным той же болезнью, он сам для себя представлялся точь-в-точь героем, спасающим царскую дочь, созвездием, спасшим другое созвездье. Как будто прошел он семьсот ступеней, на каждой по пленнице освобождая, и вот подошел к колыбели своей и сам себя выбрал, как вещь из вещей, и тут же упал, эту вещь выпуская. («Болезнь»)Чтобы спастись, то есть спасти себя, больной должен спасти то, что болит, спасти мир из-под спуда своей болезни. Он должен увидеть, чем мир держится, упорно чертить линию взгляда, держать мир живым. Мир, который болезнь пересиливает, расшатывает, делает его лишь мелькающим образом, нищим и погорельцем, больному надо удержать, удержать в луче своего внимания. И усилие это таково, что все, что он в этот момент видит, способен разглядеть, хоть как-то зацепить взглядом, — становится невероятной драгоценностью, преодоленным расстоянием в световые лета, тем самым «созвездием», точки которого рассеяны по вселенной. В итоге «письмо» больного, создаваемый им рисунок поистине велик. Он — послание размером во вселенную, лишенное ненужных подробностей. Вещи и впрямь сияют у него, как звезды. И этот труд по удержанию, по длению мира — от точки к точке, от звезды к звезде, шаг за шагом, от строки к строке, труд удержания внимания — и есть поэзия, труд желания быть там, где ты есть. Этот труд поэт сравнивает с восхождением по лестнице в небо, актом спасения принцессы, актом милости и героизма. Как свидетельствуют точнейшие головоломки поэта, мир наш устроен так, что самое последнее, что остается, самое маленькое, крошечное — оно же и самое большое, максимально общее, без лишних подробностей… Структура нашего мира, как говорила Анна Ахматова, есть милосердие.
И милосердие оплачивает все предъявленные нам счета.
Я могу только надеяться, что весь предыдущий разбор позволит мне уже не комментировать, например, это стихотворение:
Бабочка летает и на небо пишет скорописью высоты. В малой мельничке лазурного оранжевого хлеба мелко, мелко смелются чьи-нибудь черты. Милое желание сильнее силы страстной и простой. Так быстрей, быстрей! — еще я разумею — нежной тушью, бесполезной высотой. Начерти куда-нибудь три-четыре слова, напиши кому-нибудь, кто там: на коленях мы, и снова, и сто тысяч снова на- Бодлер - Вальтер Беньямин - Культурология
- Языки культуры - Александр Михайлов - Культурология
- Путешествие по русским литературным усадьбам - Владимир Иванович Новиков - Культурология
- Этика войны в странах православной культуры - Петар Боянич - Биографии и Мемуары / История / Культурология / Политика / Прочая религиозная литература / Науки: разное
- Украина в русском сознании. Николай Гоголь и его время. - Андрей Марчуков - Культурология
- Антология исследований культуры. Символическое поле культуры - Коллектив авторов - Культурология
- Мефистофель и Андрогин - Мирча Элиаде - Культурология
- Не надейтесь избавиться от книг! - Жан-Клод Карьер - Культурология
- Триалог 2. Искусство в пространстве эстетического опыта. Книга вторая - Виктор Бычков - Культурология
- Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм - Илья Ильин - Культурология