Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чего вы хотите?
— Почему приехал сюда?
— Ваша физиономия мне нравится.
— Я шуток не люблю, — предупреждает Дубенко.
— А я обожаю. Особенно когда мне щекочут нервы.
— Я их щекочу?
— Конечно!
— На вопрос не ответил.
— Можете быть спокойны, я не стану красть матрацы, тумбочки и портянки моих собратьев. И ваши штаны.
Он смеется, но сдержанно, осторожненько, одними рыхлыми губами.
— Мастер каламбуров?
— Дерзаю.
— На вопрос все-таки не ответил. Жду!
— А кто вы такой?
— Чего? — Белые брови Дубенко ползут через лоб, к тому месту, где бывают волосы, и совсем исчезают в румяных складках кожи.
— Отстаньте, я голодный, устал.
— Молодой человек! Я еще член профкома участка.
— Ого!
— А также в трех комиссиях, — сообщает он совершенно серьезно.
Тон уже явно без юмора, дело закругляется куда-то в иную сторону. Дубенко сопит коротким розовым носом, брови снова возвращаются на место, и толстые, поросшие рыжими волосиками пальцы его бегают по замкам засаленного портфеля. Но и я не могу удержаться, я уже шепчу ему в самые брови с упоением и ненавистью:
— Наел ряшку! Измываешься над его величеством трудовым классом! Кто ты такой? Пигмей! Ублюдок, сосущий червь на теле народа. Сто тебе чертей в толстое брюхо!
Несу явную несуразицу, я это хорошо понимаю, но мне трудно сдержаться.
Дубенко прыгающими пальцами пытается застегнуть портфель, но это ему не удается, и он сует его себе под локоть.
— Подлюга же ты! — сипло произносит он и выходит как-то боком.
Минут через двадцать, однако, женщина приносит одеяло, простыню, подушку, полотенце. Зубрилов смеется.
— Принюхивался? Ко всем так. В людях людей не видит. А вообще мужик терпимый. В нем есть какая-то фанатическая святость к соблюдению своих обязанностей. Это я уважаю. Но недалек и глуп. Глуп до смешного.
Вторым жителем в комнате оказывается Акимов. Третьим — совсем хлопец, худой, в очках, с лицом поэта и с кудрями Бетховена — Игорь Бубнов. Рука у него холодная, как сосулька, и очень тонкая.
— По такому делу необходимо обмыть встречу, — говорит Акимов, почесывая щеку и соображая.
Он куда-то исчезает, возвращается очень быстро, ставит пол-литра на стол, срывает пробку, разливает по трем стаканам — четвертый, мой, еще не принесли. Подняв над головой голубую жидкость, Акимов выпивает залпом, кисло морщится и начинает тупо и молча жевать зубриловскую колбасу. Бубнов тоже пьет до донышка, но не ест, а сидит, как филин, сверкая очками.
Зубрилов рассказывает:
— Четвертая бригада села на пробку. Аврал, на дне глубокая река, по берегам трехсотлетние дубы. Заложили динамит, расколошматили. И что? Размыло, все плывет, оказывается, высокие грунтовые воды, а почва — торфяник.
Он птицей вымахивает из-за стола, что-то помечает на карте и, вернувшись к столу, объясняет:
— Аналогичная картина скоро появится и на нашем участке. Капризы тайги. Нам предстоят бои, ребята.
— Тоска! — говорит Акимов. — Брошу все, уеду. Я культурно жить хочу. Тоска, сволочь!
Я видел, что человек этот был раздвоенный, разбитый, лишившийся всяких устоев, но на него иногда находили те минуты «блаженства», как он говорил сам, прозрения, те счастливые, радостные минуты, когда он хотел, и тоже по его собственному признанию, «полной человеческой гармонии». Однажды, когда мы после работы, поужинав, сидели около барака, и низкое горячее солнце сказочно золотило воздух, и в мире кругом было как-то особенно отрадно, он говорил мне:
— Я ведь тоже мальчонком был. Я, брат, тоже не сучьим молоком поен, и у меня, имей ты в виду, матерь была. Матерь человеческая. Я такой тихий рос, хлюпкий парняга, дед, бывало, поглядит, как я таращу на свет божий глазенки, да и скажет: «Блажен человек вырастет, по-божьи жить будет. Худа людям не сделает, как бы только не сломался. Ломальщиков-то в жизни хватает…» Любил я щебет воробьиный, любил я, браток, песни соловьев! Было это у меня, было, было! Плакал я чистыми, детскими слезами… — и, как бы встряхнувшись, что наговорил лишнего, он остановился, сощурился и, опустив голову, долго и молча смотрел между своих ног в землю.
Дня через три он мне опять говорил:
— Талант имел я, мог консерваторию пройти. Во мне гений померк! По морде твоей вижу — поверить не можешь. Не можешь потому, что сам дерьмо. Дерьмо ты, Тузов, черной завистью измываешься. Сдохнете вы все!
Зубрилов убирает со стола: он в этой компании самый аккуратный. Бубнов углубляется в шпионский роман — затрепанный, с оборванными обложками: «Медная пуговица». Когда-то я им захлебывался. Над его кроватью висит картинка рыцаря со шпагой в руке.
Акимов кряхтит и сквозь зубы матерится: его носки истлели от пота, и он их вышвыривает в окно.
Зубрилов что-то записывает в тетрадку и ложится, отвернувшись к стене, и сразу, наверно, засыпает. Я раздеваюсь и тоже ложусь.
Из туч выглядывает луна и вплывает в наше окно. Я вижу ее голубые призрачные моря, дымные ущелья, пыльные дороги, пустоту, такую же, как и здесь, вокруг, и мне хочется выть, выть…
XIГнус действительно кошмарен. Он совершенно не видим простым глазом, он неслышим, им кишмя пропитан воздух, раскаленный до одури, и он вкипает в кожу, и ты дерешь ее ногтями до крови, но бесполезно.
Гнус нас заедает. Проникает под рубаху, набивается в штаны, жалит, пьет нашу кровь — мы совершенно бессильны перед его титанической мощью.
Единственное спасение — дым. Дыма гнус боится. Когда дым хвостом плескается от бесконечных костров, мы видим знойные желтые тучи гнуса, отогнанные от нас, и тогда мы сами себе кажемся бессильными и маленькими перед матерой силищей природы. Костры жжем от зари до глухих потемок. Лица наши искусаны и безобразно вспухли.
На тридцатипятиградусной жаре невозможно снять рубашку и даже расстегнуть ворот — так и коптимся. Огребая с лица крупные горошины влаги, Акимов бормочет:
— Больше моей ноги тут не будет.
Но так он говорил и в первый день моего приезда, и сейчас, на седьмой, и, наверно, год назад.
Мы валим деревья, мы рубимся сквозь буреломы, за нами, в трех километрах, идут те, кто трамбует насыпь, укладчики шпал и рельсов, разные подсобные хозяйства. Мы — это головной дозор, и мы ночуем не в бараках на основной базе, а в палатках. Бригада наша из тридцати восьми человек.
Мы работаем втроем — Акимов, Бубнов и я. Зубрилов в одной палатке с нами, но днем видим его редко: он бригадир, у него много забот. Работаем молча, нам не до разговоров. Деревья валим электропилой. На седьмой день идут сплошняком дубы. Это не те приземистые, с корявыми суками горные дубки — это дубы, которые еле обхватываем вдвоем, а то и втроем.
Они вздымают свои кроны к самому небу, в них не вгложешься, как в железо, и нам приходится сгонять сто потов около каждого дерева. Сперва мы делаем топорами засеки, стругаем, клюем, потом по белому древесному мясу, туго сплетенному жилами, пускаем пилу.
Она звенит и колотится, как в лихорадке. Когда правит пилой Акимов, он высовывает кончик языка, раздвигает ноги, и тогда для него ничего не существует.
Акимов врастает в пилу и в ствол дерева, бурый и заскорузлый, и мы с Бубновым глотаем дым, курим, отдыхаем. После Акимова пила переходит к Бубнову. У каждого из нас свой метод. Если Акимов весь врастает, то Бубнов делает наоборот. Бубнов виртуоз. Руки его едва притрагиваются к рукояткам, а тело абсолютно свободно, легко, и он весь похож на циркового артиста.
Работает Бубнов играючи, с лихостью резвого ребенка, точно с закрытыми глазами, а Акимов говорит:
— Укатают!..
Пила в моих руках — расстроенная балалайка. Вырывается и прыгает, аппарат звенит на такой высокой ноте, что Акимов затыкает листьями свои уши, ругается люто:
— Мы дадим план ноль целых дулю десятых. Бездарный хмырь!
А вообще ничего, жить можно. Дни тянутся однообразно, высасывающие нашу энергию. Едим трижды опостылевшую пшенку или перловку, редко привозят картофель, еще реже показывается водка.
Вечером иногда устраиваем нечто вроде самодеятельности, Акимов, как всегда, пробует свои силы. Он то играет разбойника Карла Моора, то хитрого, изворотливого царедворца, то каламбурит напропалую, изображая Теркина или батьку Махно, который ему особенно удается. Выкатив глаза, весь трясущийся, он захватывает воздух длинными заграбистыми руками, мечется, колет врага, хохочет, подбоченясь, отдает приказы, танцует, хрипит; кого-то бьет кулаком наотмашь, топчет ногами. В масленом сумраке ночи, сгустившемся около костра, я вижу разинутые от напряжения рты, сверкающие глаза строителей нашей бригады. Акимов их покорил, они в его власти, они подчинены ему, вот-вот завихрятся так же, как и он, дико, превратившись в необузданную толпу, но они молчат, и слышно лишь частое, скомканное дыхание.
- Полынь - Леонид Корнюшин - Современная проза
- Печной волк - Востоков Станислав Владимирович - Современная проза
- Монолог перед трубой - Вестейдн Лудвикссон - Современная проза
- Исповедь тайного агента. Балтийский синдром. Книга вторая - Шон Горн - Современная проза
- Восток есть Восток - Том Бойл - Современная проза
- Восток есть Восток - Т. Корагессан Бойл - Современная проза
- Восток есть Восток - Том Бойл - Современная проза
- Летящий и спящий - Генрих Сапгир - Современная проза
- Ехали цыгане - Виктор Лысенков - Современная проза
- Гладь озера в пасмурной мгле (сборник) - Дина Рубина - Современная проза