Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Едва наступила осень, мы стали видеться реже, не больше, может быть, чем раз в неделю, но с этим крысиным корытом навсегда связалось едва ли не последнее из тех воспоминаний, которые все оправдывают, и потом нужно еще усилие памяти, чтобы добавить сюда целый ряд омрачающих обстоятельств.
У нас все рушилось. Однажды она созналась мне, что ей пришлось выпить стакан водки и сесть в горячую ванну. И я почему-то так на нее разозлился, что изменил ей. Как водится, с лучшей подругой.
Прониной нравилось быть намного старше нас. Ко мне она относилась, как к школьнику, в ее мире все измерялось жизненным опытом, а я говорил ей, что поэтому она похожа на советскую книжку. Тяжелый хриплый голос, тяжелые веки, тяжелые формы. И при этом ее обезьянье лицо выглядело очень милым. Однажды она совершила набег на наш дом в сопровождении двух кудрявеньких и курносых режиссеров, скорее уж пажей; один из них мечтал сыграть Мастера, другой Маргариту, и последнее казалось неслыханным творческим экспериментом. Теперь они на двоих владеют фабрикой игрушек и шьют Кинг-Конгов и прочую пухлую дрянь, и оба удачно женаты. Они приволокли за Прониной ее сумку, полную портвейна. Аля заговорила об искусстве, режиссеры перебивали ее цитатами из романа, который сблизил их навсегда. Мы с Прониной впервые посмотрели друг на друга с сочувствием. Я спросил себя: может быть, она мной интересуется?
Какое жестокое любопытство заставило меня проверить эту догадку? Не знаю. Портвейн подействовал. Пронину я увел гулять. Была безлунная октябрьская ночь, мы шли по дороге и с грохотом, перебудившим всех сторожевых собак, гнали впереди себя пустое ведро. Когда собаки перешли на вой, она сама подставила мне свой безгубый обезьяний рот, а я потянул ее на ближайшую дачу. Все дачи стояли пустыми, незапертыми. На этой нам нечем даже было укрыться, и зубы стучали у меня, когда я прикасался к ее твердой гусиной коже, а от этого я еще с большей нежностью стал думать о моей маленькой горяченькой Але. Странно при этом, что я не испытывал никаких угрызений совести. Я знаю, что такое подлость, и если случается такую сделать, даже невольно, меня мучит раскаяние, а тут я невозмутимо вернул пажам притихшую, снова милую Пронину и услышал, что один из них мечтает сыграть прокуратора, а другой самого… И они все назвали меня идиотом, и Аля запустила в меня спичечной коробкой (признак шуточного гнева), но остановиться я все равно не смог, и ушел один, и долго еще гонял по дороге пустое ведро, и хохотал, хохотал. Или и впрямь в том, что я сделал, нет никакого преступления?
Только после всего, что случилось (лучше не называть это изменой), я не побоялся бы смотреть ей в лицо. Наоборот, утром мне отчего-то хотелось ее скорее увидеть, и я не выдержал нескольких часов разлуки. В тот день я пренебрег осторожностью, условленной между нами, и ждал ее не за углом ближайшего дома, а прямо в тесном школьном вестибюле, глядя в шахматный пол, испорченный коньками (мне, невыспавшемуся, представлялись бенгальские искры, которые высекала сталь). Здание школы было старым. Самовольно занимая место храма на высотке, оно по обе стороны крыльца имело дурацкие шары, беленые пачкотной известью, и барельеф над входом в виде рога изобилия. Из рога сыпался виноград, разводные ключи, микроскопы, наверное, чтобы исключить всякие лишние вопросы: идиоты учили здесь идиотов. Школа восходила над грязным поселком с дохлыми кроликами в колеях улицы. Вокруг поселка давно разросся цивилизованный город. Обыкновенно неразборчивый в отношении старых парков и кладбищ, этот поселок город все еще брезгливо не решался поглотить. В вестибюле пахло дурной олифой или мором для тараканов, и старшеклассник в прусачьего цвета сапожках со шпорами выпрашивал у меня сигарету, а я не давал. Из педагогических соображений. Он до того унижался, что я вынужден был сказать ему: «Да отстань ты, щенок!» И только после этого он что-то прошипел и шмыгнул за дверь из стекла, ведущую в коридоры школы. Сквозь эту дверь меня осматривала вахтерша в платке, кто-то еще. Я выяснил у девочки с более-менее приветливым лицом, что начался пятый урок, и никогда, даже ребенком, с такой тоской и надеждой не ждал звонка. Никак не могу вспомнить той женщины, которая вышла и спросила, кого я жду. «Да какое ей дело?» – подумал я и ничего ей не ответил. Все-таки надо было ей что-то сказать, но я упрямился и молчал и, когда наконец попытался объяснить ей, что я просто сижу и жду одного маленького ребенка, больного с похмелья, совсем маленькую девочку, она развернулась и зашла обратно, но несколько минут спустя, снова выскочила. Я подумал, что мне лучше всего выйти на улицу, и сказал, что я могу ждать и там. «Нет, вы не можете просто так уйти!» – женщина закричала, и я понял, что ей почему-то страшно. «Я завуч, – сказала она, – вы не можете так уйти. Скажите сначала, кого…» И тут я тоже испугался, что сдамся, и эта гарпия выцарапает из меня всю правду. «Садитесь, – сказал я, – садитесь. Я все сейчас вам расскажу…» Женщина села на длинную низкую скамью. Вспомнил! – на ней была шерстяная юбка в коричневую клетку. Больше ничего! То есть память ее куда-то так глубоко закопала, что я даже голоса ее вспомнить не могу. «Вчера у меня были гости», – сказал я как можно спокойнее. Нет. Хватит. Я ничего ей не рассказал, потому что услышал сердитый стук знакомых каблуков, и, переступая порог, Аля привычно подвернула ногу. «Ты зачем пришел?»
А весь переполох (и завуч уже позвонила в милицию) произошел из-за путаницы. В то время я еще мог без последствий выдержать и бессонную ночь, и целый день на овощной базе, только в голове становилось как-то пусто, и ни с кем не хотелось говорить. Да и лицо с похмелья… Мы должны были что-то купить себе на ужин, и в магазине она не позволила мне доставать мой кошелек, за все платила сама, даже в автобусе сама взяла себе билет, а это у нее означало крайнюю степень недовольства – ничего от феминизма – так ей хотелось показать мне, что я не имею к ней никакого отношения, вот разве что несу сетку с продуктами, и она знала, как меня это бесит.
Но уже сидя рядом со мной – стемнело, а водитель не торопился включать освещение, – она вдруг засмеялась кудахтающим смехом, единственным, что в ней было взрослого, даже старушечьего. Автобус качнулся. Она уронила на меня свою тяжелую учительскую голову и так и оставалась, пока мы не доехали. Я обнял ее за плечи, и она на своем удивительном полудетском-полунаучном языке, который я не решился бы тут передать, потому что нотной грамотой не владею, рассказала мне о сегодняшнем переполохе в школе. Действительно, вызывали милицию, и только по ее настойчивой просьбе вызов отменили. Все учителя тряслись от страха, говорила она, военрук, физкультурник, завхоз – искали, чем им вооружиться, чтобы не дать мне уйти. Смеясь, она прятала лицо у меня на груди. Вся учительская гудела. Наконец, выслали завуча, она должна была вежливо отвлекать меня разговорами, но, увидев мою брезентовую куртку и грубые тупоносые ботинки, какие носят бомжи, туристы и научные сотрудники, когда их отправляют на овощную базу, вбежала в учительскую и заявила: «Точно, это он». И верно, таким, как я, тоскливо влюбленным в маленькую косоглазую девочку, им и представлялся маньяк, бродивший (по ориентировке районного отделения) где-то в поселке. Добрый и робкий растлитель с карманами, полными обсахаренных леденцов. И только тогда Аля, заполнявшая журнал после четвертого урока, догадалась, что паника из-за меня.
«Ты – маньяк!» – говорила она, и повторяла это тепленьким шепотом прямо мне в ухо, и вспоминала самые обидные подробности нашего робкого романа, до тех пор, пока я не затолкал ей в рот барбариску.
День был ветреным, и к вечеру ветер не стих, он даже усилился, суля положить конец бабьему лету. В небе над поляной кувыркались сухие листья, но потоки воздуха обдавали дурным теплом, и Аля носила летнее платье в незабудках, смешное под серым жакетом. Это уже была не та восторженная и тревожная прогулка, как в начале осени. Высокие каблуки мешали ей свободно шагать в темноте, по привычке ходить быстро, она опять оступалась и подворачивала ноги, широкий шаг ей никак не удавался. И не то чтобы взять меня под руку – ей страшно и неудобно было заговорить со мной она только шептала сама себе: «Боюсь! Боюсь!» – и голова ее болталась, как у тряпичных кукол, когда их трясут. Желудь больно ударил меня по плечу, но по ней не попало ни разу. Предполагаю, что могло бы выйти в противном случае… Или это для того, чтобы я чувствовал себя виноватым перед ней? За панику в школе, за шум в лесу, за треск веток и скрип сходящихся вершин? За что угодно, но почему не за измену? И хорошо еще, что не было встречных.
Звуки в доме, – мы вернулись слишком поздно для того, чтобы она могла устроиться в своем любимом кресле, – эти звуки, будто бы привычные для нее, вдруг оказались пугающими. Сначала я даже разозлился: она тут не первый день, так чего же вздрагивать, если зверьки бегают по чердаку, а по крыше с шорохом метлы проходится вишневая ветка. Кокетка? Больная? Не пойму, но только она при всяком скрипе и дребезжании замирала с тревожно открытыми глазами, оценивала его, узнавала, переводила взгляд на меня и мстительно, словно маленькими дозами принимает какой-то яд, говорила: «Боюсь!» Нелегко мне было успокаивать ее, мой язык заплетался после бессонной ночи, а она стояла посередине дома, на одинаковом удалении от вещей и стен, и, прижав руки к груди, слушала, и когда я открыл шкаф, чтобы переодеться, и его стеклышки дрогнули, тоже сказала: «Боюсь!»
- Красавица Леночка и другие психопаты - Джонни Псих - Контркультура
- Четвертый ангел Апокастасиса - Андрей Бычков - Контркультура
- Сатори в Париже - Джек Керуак - Контркультура
- Я потрогал её - Иван Сергеевич Клим - Контркультура / Русская классическая проза
- Глаз бури (в стакане) - Al Rahu - Менеджмент и кадры / Контркультура / Прочие приключения
- Американский психопат - Брет Эллис - Контркультура
- Человек-змея - Крэг Клевенджер - Контркультура
- Мартовская ночь - Кирилл Арнольд - Контркультура / Русская классическая проза
- Реквием по мечте - Хьюберт Селби - Контркультура
- Счастье - Леонид Сергеевич Чинков - Контркультура / Поэзия / Русская классическая проза