Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В городе жара. Вместо обеда прошу в портовом ресторане принести мне спаржу в память о моей единственной поездке в Испанию двадцать пять лет назад, когда я объедался спаржей. Это была еще дореволюционная Испания. В малюсеньком местечке под Мадридом — в Аренас-де-Сан-Педро, в комнатке с видом на старый замок с сотнями аистиных гнезд и сотнями летающих над замком аистов я познакомился с веселым старичком, деревенским священником, монархистом, который водил меня на долгие прогулки, и его другом, симпатичным торговцем вином, ярым республиканцем. Друзья все время обзывались: торговец называл священника «Распутини», а тот торговца «Ленино», какая же это была идиллия. Через пару лет Аренас-де-Сан-Педро то и дело фигурировал в новостях: там происходили кровавые революционные бои, убийства, зверства. Живы ли еще «Распутини» и «Ленино»?
На корабле знакомлюсь с немцем. Профессор С. едет в Бразилию, будет заведовать кафедрой. Он один и долгими часами лежит в шезлонге с книгами.
Пытаюсь делать наброски тушью и акварелью. Как легко при определенных если не умении, то сноровке выйти в тираж, повторяться и писать одни и те же акварели, сработанные все проще и оттого становящиеся все хуже и хуже, потому что более механические.
10 мая. — Читаю «Долину Иссы» Милоша, а из библиотеки взял Абеллио[199] «Heureux les pacifiques»[200]. Сны, как когда-то, двадцать пять лет назад, а Аренасе. После эпохи особенно бурной и многолюдной выставки капистов в Женеве я прожил пару недель один в глухой провинции. И тут меня захлестнула какая-то волна снов, как будто вся жизнь сосредоточилась в снах. Вот и сейчас: сны в основном бессмысленные, мрачные, повторяются мои собственные похороны, на которые я смотрю с полным безразличием. Может быть, это просто воспоминания о смерти пани Дильбиновой из «Долины Иссы», но С., мой новый знакомец-немец, которому я это рассказываю, слушает мои сны с неподдельным интересом, велит читать Юнга и комментирует сны о смерти так, что они якобы всегда означают какой-то конец и знак, что нужно начать жизнь заново, с чистого листа.
Проезжаем Гибралтар. Впервые виден берег Африки. Делаю акварельные наброски. Гибралтар с нескольких ракурсов, рисунки совершенно банальные, какие-то пустые, потом побережье Африки — подкрашенный рисунок, в этом есть тень игры и отголосок переживания, впрочем слабого. Смотрю на первых дельфинов, догоняющих корабль.
Удивляюсь своему полному равнодушию. Дельфины? Гибралтар? Пускай.
11 мая. — Море неровное. Драмамин — и сразу усиленная тупость. Немного акварелей. Раздражает меня это постоянное чувство повтора, déjà vu — отражает мое «трупье» настроение, отсутствие переживания. Тогда хочется что-то в рисунке нарушить, перевернуть. В такие минуты я завидую абстракционистам, которые могут замаскировать пустоту уловками. Но сколько можно маскировать перед другими отсутствие отношения к окружающему миру? Почему такие же на первый взгляд рисунки, как сегодняшние, почти похожие, без всяких уловок, не вызывают у меня протеста — чувство «да». Элементарно: в них больше внимания, переживания, может быть, больше смирения и точности. А теперь рисунок, идентичный им по намерению, скатывается в пошлость. Тогда нужно делать рисунки как можно более сухие и тематически самые нейтральные: горшок, дверной проем, и идти только по линии усиления внимания, объективного контроля. Никакого бегства, не только в фальшивую оригинальность, но и в «педаль», никакой претензии на рисунок более сложный, более синтетический, наоборот — начинать с начала, как будто никогда до этого не рисовал.
Когда ты вдруг один, когда связь с людьми рвется, когда ты в «глуши», теряешь все, тогда может показаться, что прав Гомбрович, что человек живет только как форма под резцом, формируемая другой формой, на нее воздействующей, не существует сам по себе; Бог в нем не подает признаков жизни, потому что человек слишком туп, чтобы его услышать. Впрочем, он сам ничего или почти ничего для этого не делает. Обо всем этом я думал, чувствуя свою опустошенность, словно, лишенный подпорок людей, привязанностей, бремени, горечи, переставал существовать. Вижу бедность моей внутренней жизни и вдруг натыкаюсь на цитату из Абеллио:
Сложно понять, почему люди думают, что можно обмануть боль, поменяв окружение, обособившись от своего мира. Путешествия, восторги, мнимые удовольствия, банальные сюрпризы все новых и новых отношений дают поверхностный образ человечества и жизни и, наоборот, подталкивают нас к себе, к нашему глубинному «я». Отсюда это впечатление трезвого вѝдения, которое ощущается в путешествии, оно еще вернее углубляет грусть, нежели усиливает радость.
Читаю Абеллио: не понимаю свою реакцию на эти пророческие политическо-революционно-религиозные рассуждения. Мне следовало бы испытывать униженность из-за узости моего кругозора, тесноты мыслей по сравнению с этим «астрономическим» разбросом, но в то же время я чую какой-то ужасный смрад жестокости, дикой гордыни. Понимаю, что людей этого типа той эпохи (до тридцать девятого года), для которых «на определенной высоте уже нет Добра и Зла», переходящих с равнодушным высокомерием от ультраправых к ультралевым или наоборот или разыгрывающих обе карты одновременно, мог искушать даже гитлеризм. Для героев Абеллио отдельный человек не существует, если это не посвященный, не «отмеченный».
«Не в том дело, чтобы идти к видимому народу, нам нечего с ним делать. Война, эпидемии, голод освободят от них землю», — бросает он вызывающим тоном презрения.
Мы идем только к народам невидимым, к тем, кто выживет и кому заповедано будет населить новый мир. Это наше дело, нашего Ордена, открыть, сохранить, подытожить завоевания последних тысячелетий, десяти тысяч лет и, видимо, передать их новой земле…
Так говорит главный герой книги. Читая это сегодня, как я могу не видеть в этой перспективе Гитлера и его «Орлиного гнезда», крематориев, тысячелетних планов и всех преступлений, узаконенных, тривиальных, оправданных, беспристрастных, потому что «на определенной высоте уже нет Добра и Зла». Тогда я сознаю, как этот титанизм мне ненавистен и навсегда враждебен.
11 мая. — Самая красивая женщина, во всяком случае, самая роскошная из всех, что я до сих пор заметил, сидит в ресторанном зале за соседним столиком. Полунемка, полуаргентинка. Платье черное, под самую шею, голые плечи, тяжелое серебряное колье, на следующий день у нее другое платье, с глубоким вырезом, с зигзагообразным узором, тоже черное, то же серебряное кованое колье, кажется тунисское, такие
- История советской фантастики - Кац Святославович - Критика
- Избранные труды - Вадим Вацуро - Критика
- Русский канон. Книги ХХ века. От Шолохова до Довлатова - Сухих Игорь Николаевич - Литературоведение
- Пришествие Краснобрыжего - Самуил Лурье - Критика
- С минарета сердца - Лев Куклин - Критика
- Записки библиофила. Почему книги имеют власть над нами - Эмма Смит - Зарубежная образовательная литература / Литературоведение
- Лики творчества. Из книги 2 (сборник) - Максимилиан Волошин - Критика
- Сельское чтение… - Виссарион Белинский - Критика
- Русский театр в Петербурге. Ифигения в Авлиде… Школа женщин… Волшебный нос… Мать-испанка… - Виссарион Белинский - Критика
- Разные сочинения С. Аксакова - Николай Добролюбов - Критика