Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы легко попадаемся, когда отождествляем этическое сознание с юридической виновностью. И еще немаловажно: хоть в чем-то чувствовать себя виновным спасительной и желанней, чем опротестовать абсурд.
Следователь учуял мою растерянность и не отступал:
— Кого именно вы так называли?
Но чем настойчивее он доискивался конкретного адресата, тем энергичнее подталкивал к самовыработке прав „личного образа мыслей“. И если бы не причудливые „колена“ дальнейшего хода следствия, я быстрее организовалась бы во что-то стоящее.
Утром в камере рассказывали сны. Толковали их, как вещие. Олечке Кружко, мечтавшей о своем доме и тугих накрахмаленных простынях, все сны выходили „к воле“.
И (невероятно!) Олечке объявили об освобождении. Возбужденная, говорливая, собираясь домой, она клялась, что, пока мы все находимся во внутренней тюрьме, будет носить нам передачи. Особенно мне.
— И, — сказала она, — вообще, если будут какие-нибудь просьбы, передавайте мне все через доктора.
Доктора, молчаливую женщину, не проявлявшую к нам ни внимания, ни интереса, мы видели крайне редко. И мне было дивно, что у сидевших рядом со мной людей могли быть какие-то особые контакты с персоналом тюрьмы.
Олечку торопили. Перецеловав всех нас, всплакнувших и взбудораженных, она ушла.
Ее освобождение на всех произвело сильное впечатление. Одна Вера Николаевна по каким-то причинам не разделяла общего радостного по этому поводу настроя.
В камере остались одни неверующие. Вера Николаевна, правда, не отказалась от борьбы за себя. Она не раскисала, оставалась подтянутой, так же подолгу взад-вперед ходила по камере. Учила меня тем французским пословицам, которые особенно нравились. Например: „Между кубком и губами еще достаточно времени для несчастья“ или „Горе тому, кто чем-нибудь выделяется“. Вера Николаевна правила мне произношение, и я с удовольствием повторяла за ней перекрытое французское „эн“.
Человек умный, исполненный мужества и достоинства, она в быту часто оказывалась беспомощной и трогательной. Я все больше и глубже привязывалась к ней.
Об Эрике я думала все время. Едва дежурный надзиратель спрашивал: „Кто пойдет мыть пол? Добавку дадим“, я тут же отзывалась. Не за добавку. За шанс возле дверей камер услышать его голос или самой подать ему знак. Но двери в камерах были окованы железом. Только иногда случалось уловить то ли стон, то ли хохот. Я мыла цементный пол тюрьмы. Выливая во дворе воду, успевала заглотнуть лишнюю порцию воздуха. И все.
Была середина марта. Полтора месяца следствия остались позади.
— А-а, княжну Тараканову привели! Садитесь, — пытался шутить следователь, вызвав на один из самых неканонических допросов. — Картину помните? Флавицкого, кажется?
И тут же вернулся к вопросу о Гитлере. Подобрался, стал официален, сух и напорист.
— Итак, вы говорили, что хотели прихода Гитлера.
— Я не хотела прихода Гитлера.
— Нет, вы хотели и говорили об этом.
— Нет, не хотела и не говорила.
— Говорили.
— Нет.
— Говорили.
— Нет!
— Говорили!
Тон следователя был безапелляционен. Я уже знала, что он с этого места не сойдет, не отступит. Как всегда в этих случаях, ощущение реальности и смысла истаивало. Душевное изнурение переходило в физическую усталость и безразличие.
— Разве можно хотеть прихода Гитлера? — все еще отстаивала я свое.
— Говорили. Хотели.
Продолжать тупую перепалку? Эту дурацкую игру? Борьба за свое „нет“ показалась вдруг унизительной. Не мужеством вовсе, а трусостью.
— Хотела! Говорила! — выхлестнуло из меня.
— Что хотели? Что говорили? — переспросил следователь.
— Говорила: „Хочу, чтобы пришел Гитлер!“
— Но вы не хотели этого. И не говорили, — тяжело произнес он.
Тон был прост и укоризнен. А только что, за минуту до этого, следователь был глух и непробиваем.
— Не самым худшим образом я вел допрос, Тамара Владиславовна. Тот, „другой“, на котором вы настаивали, допрашивал бы вас иначе, — серьезно и тихо сказал он. — Поймите, запомните: ночью и днем, при любых условиях ответ должен быть один: „Нет!“, „Не говорила!“. Поняли? Поняли это?
Что-то уловила, смутно, не очень четко: следователь преподал мне урок грамоты сражения. Но зачем следователь учит этому? Арестовать для того, чтобы учить освобождаться? Выходит, вообще жить — значит отбиваться от клеветы, гнусности и тупости? Я так не могла! Не хотела!
В ту же ночь с последовательной неумолимостью меня снова вызвали на допрос. И снова следователь был резким, острым, как нож. Мне предъявлялось еще одно обвинение.
— Вот здесь есть показания, что вы говорили, будто в тысяча девятьсот тридцать седьмом году пытали заключенных…
— Да, это я говорила.
— Но это ложь! — жестко оборвал следователь. Впервые за время допросов внутри у меня что-то распрямилось, отпустило, стало легче дышать.
— Не ложь! Правда! Правда! Я сама видела у нашего знакомого, выпущенного в тысяча девятьсот тридцать восьмом году на волю, браслетку, выжженную на руке папиросами следователя. Я сама видела человека, у которого были переломаны ребра на допросах. В тридцать седьмом пытали. Это правда. И я говорила это! Это я говорила.
— Ложь! Клевета! Никаких пыток не было, — чеканил, срезал меня следователь. — Ясно?
— Были! Были! — утверждала я.
— Не было! — следователь вскочил.
Ценный урок следователя я обратила теперь против него:
— Были!!!
Моя запальчивость, внезапно обретенная, возродившая меня независимость торжествовали:
— Были!!!
Следователь подошел ко мне вплотную. В ту минуту я не боялась его. Он посмотрел мне прямо в глаза. Переждал какие-то секунды.
— Вы видите это? — спросил он, растянув губы и проводя пальцем по ряду своих металлических зубов.
— Вижу, — отозвалась я.
— Так все это, — сказал он медленно, — тоже было выбито в тридцать седьмом году… но… этого не было!!!
В последующие годы приходилось пережить немало шоковых потрясений. Этой встряски забыть не могла! И опомниться — тоже!
Долго еще что-то крутилось во мне, маялось, въедалось. Следователь уже что-то писал, сев на место. Я не могла проронить ни слова, ни звука.
Сбитая с толку, я потрясение думала в камере: „Что же это за человек? Почему тридцать седьмой год? Правда? Ложь? Почему тоща он сейчас — следователь? И как отважился мне сказать такое?“
Я очутилась лицом к лицу с таким разворотом жизни, который в канун двадцатитрехлетия было нелегко постичь.
29 марта 1943 года мне исполнилось двадцать три года. Было воскресенье. Дверь камеры отворилась, дежурный оповестил: „Передачи“. Среди других назвал и мою фамилию.
- Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха - Тамара Владиславовна Петкевич - Биографии и Мемуары / Историческая проза / Разное / Публицистика
- Дневник (1918-1919) - Евгений Харлампиевич Чикаленко - Биографии и Мемуары
- Гражданская война в России: Записки белого партизана - Андрей Шкуро - Биографии и Мемуары
- На внутреннем фронте Гражданской войны. Сборник документов и воспоминаний - Ярослав Викторович Леонтьев - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / История
- Между жизнью и честью. Книга II и III - Нина Федоровна Войтенок - Биографии и Мемуары / Военная документалистика / История
- Портреты первых французских коммунистов в России. Французские коммунистические группы РКП(б) и судьбы их участников - Ксения Андреевна Беспалова - Биографии и Мемуары / История
- Из пережитого в чужих краях. Воспоминания и думы бывшего эмигранта - Борис Николаевич Александровский - Биографии и Мемуары
- Воспоминания с Ближнего Востока 1917–1918 годов - Эрнст Параквин - Биографии и Мемуары / Военное
- Воспоминания о службе в Финляндии во время Первой мировой войны. 1914–1917 - Дмитрий Леонидович Казанцев - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары