Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1937 году подследственные сидели у стола против следователей. Случалось, что при такой мизансцене доведенный нелепыми обвинениями до исступления человек хватал со стола чернильницу или пресс-папье и запускал ими в своего мучителя. Опыт был учтен. И в последующие годы для подследственных стул водружался возле дверей.
В ожидании новой обоймы вопросов я на очередном допросе сидела именно там. Следователь долго молчал, сосредоточившись на выверке протоколов. Я посматривала на него и думала: „А вдруг и он кого-нибудь истязает и бьет?“
— Не положено, правда, — сказал он вдруг, — но я включу радио. Послушайте. Соскучились, наверное? Посидите. Отдохните. Я сегодня допрашивать не стану.
В кабинете тепло, светло. Не так, как в камере. Напряжение мало-помалу отпустило меня. Я приметила, что стол следователя покрыт черным стеклом. За окном темень. По радио передавали музыку Чайковского к „Лебединому озеру“. Музыка, гармония показались не из этой жизни. Угловатыми. Почти враждебными. Но все-таки дарованный покой усыплял. Незаметно для себя я отключилась и будто исчезла с лица земли. Да так исчезла, что не уследила, как следователь, то и дело подходивший к шкафу, внезапно остановился возле меня.
— Какие у вас красивые волосы, Тамара! — как взрыв, как землетрясение оглушили его слова.
Это было хуже, чем удар, к которому я была постоянно готова. Коварство? Иезуитский маневр? Как противостоять им — я не знала. Следователь опустился на колени. Я вскочила. Сердце бешено расшибало все изнутри.
— Не бойтесь меня, — сказал он. — Я вас люблю, Тамара!
От неправдоподобия, дикости его слов охватила неумолимая паника. Я потерялась. Тем более испугала и неожиданность собственного вопроса, который смастерила во мне хладнокровная незнакомая логика.
— И давно это с вами случилось?
Он ответил на этот вопрос:
— Давно.
Несводимо и противоестественно было все. Слова его стыли, громоздились, и я случайными звеньями, блоками запоминала то, что он говорил.
—..Я знаю вас… вы чисты и невиновны. Знаю всю вашу жизнь. Знаю вас лучше, чем вы сами знаете себя. Знаю, как жили в Ленинграде, как нуждались. Про сестер, про вашу мать знаю, про фрунзенские годы. Вы разве не помните меня? Я приходил к вам в медицинский институт, в группу… в штатском, конечно. Вы однажды пристально так посмотрели на меня. Потом мы приходили к вам домой. Нас было несколько человек. Один из наших сказал: „Пришли вас арестовать“… Вы тогда так страшно побледнели…
Следователь говорил что-то еще и еще. Казалось, что замахнувшаяся для какого-то замысловатого, чудовищного удара рука остановилась на полдороге, но добьет все равно. Мне было до ужаса страшно. Разламывался, трещал весь мир. Я не могла этого вынести.
— Пусть меня уведут в камеру.
После допроса с „объяснениями“, пребывая в панике, растерянности, я, как мне показалось, наконец нашла выход. В камере рассказывали, что у арестованного есть право просить другого следователя.
Едва меня вызвали на следующий допрос, я заявила:
— Прошу передать мое дело другому следователю. Если вы этого не сделаете, я обращусь к начальнику тюрьмы.
— Думаю, что вы правильно поступили, — ответил следователь, — что сказали об этом сначала мне, а не начальнику тюрьмы. Знаете, что будет с вами, если я передам ваше дело другому следователю? Вас упекут на все пятнадцать лет!
— Пусть. Сколько дадут, столько и дадут. Все равно.
— Кому? Мне не все равно. Я не теряю надежды, что вы уйдете отсюда на свободу…
Следователь увещевал:
— Выкиньте мысли о другом следователе. Вы для меня только подследственная, и все.
В помысле о смене следователя было нечто большее, чем потребность избежать несусветных объяснений. Другой следователь мог лучше относиться к Эрику, короче и определеннее вести допрос. Враждебность тоже обязана быть четкой и ясной. Однако ни к одному из шести следователей, которые наведывались на допросы и спрашивали, люблю ли я Бальзака, я попасть не хотела. Все они, как один, были чуждой, незнакомой породы. Но я стояла на своем: „Другого следователя!“
— Поймите, наконец, для вас это смертельно.
— Смертельно? Почему?
— Читайте! — протянул мне следователь пачку листов.
Машинописный текст гласил: „Петкевич превозносила технику Гитлера, говорила, что мечтает о его приходе… говорила, что ненавидит советскую власть“ и т. д. Запомнить все я была не в состоянии. Это формулировала уже не Муралова. Кто-то другой.
Не дав дочитать и десятой части написанного, следователь выхватил листы из рук и разорвал их в клочья.
Возможно ли было спросить у него: кто автор сфабрикованного навета? Что означает акция уничтожения?
После ознакомления с очередным клеветническим доносом поняла, что напрочь врыта и зацементирована в эти стены. Освобождение могло прийти лишь с разрушением самих стен.
Предъявленные обвинения в связи с „центром“, террористическими и диверсионными заданиями, восхвалением техники Гитлера вытекали из наклеенного в свое время в Ленинграде этим же самым органом власти политического ярлыка: „Эта девочка не может хорошо относиться к советской власти“.
Но если при этом, пусть единожды, нечаянно, следствие прорывается за кордон штампа и признает: „Знаю, вы невиновны“, то на чем же в таком случае зиждется противостояние следователя и заключенного, похожее на смертный бой?
— Вот вы употребляли в обиходе своей ленинградской компании такое выражение, как „энтузиаст от сохи“, — обратился ко мне следователь. — Кого вы имели в виду? Кого так называли?
Не имеющий юридической силы вопрос был задан следователем с особым поисковым пристратием, так, словно он был лично оскорблен хлестким выражением.
Мы действительно по молодости лет „щеголяли“ этим словосочетанием. Оно, несомненно, означало злое и резкое ругательство в адрес невежд всех мастей. Здесь, в кабинете следователя, это выражение обрело вдруг особо обидный, социально ехидный смысл. И между делом объясняло что-то существенное.
К сражению друг с другом людей побуждает глубоко залегающее в них несходство: классовое, генетическое и даже эмоциональное тоже.
По происхождению не аристократка, я не стала предъявлять свой природный демократизм. Ничего вразумительного ответить не смогла. Была словно бы уличена и даже внутренне залилась стыдом, погрешив против идеи равенства. По тем же законам бреда сама себе прикидывала срок.
Мы легко попадаемся, когда отождествляем этическое сознание с юридической виновностью. И еще немаловажно: хоть в чем-то чувствовать себя виновным спасительной и желанней, чем опротестовать абсурд.
- Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха - Тамара Владиславовна Петкевич - Биографии и Мемуары / Историческая проза / Разное / Публицистика
- Дневник (1918-1919) - Евгений Харлампиевич Чикаленко - Биографии и Мемуары
- Гражданская война в России: Записки белого партизана - Андрей Шкуро - Биографии и Мемуары
- На внутреннем фронте Гражданской войны. Сборник документов и воспоминаний - Ярослав Викторович Леонтьев - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / История
- Между жизнью и честью. Книга II и III - Нина Федоровна Войтенок - Биографии и Мемуары / Военная документалистика / История
- Портреты первых французских коммунистов в России. Французские коммунистические группы РКП(б) и судьбы их участников - Ксения Андреевна Беспалова - Биографии и Мемуары / История
- Из пережитого в чужих краях. Воспоминания и думы бывшего эмигранта - Борис Николаевич Александровский - Биографии и Мемуары
- Воспоминания с Ближнего Востока 1917–1918 годов - Эрнст Параквин - Биографии и Мемуары / Военное
- Воспоминания о службе в Финляндии во время Первой мировой войны. 1914–1917 - Дмитрий Леонидович Казанцев - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары