Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Томек почти не принимал участия в подготовке «Спартака». Похоже, сочинив свою страшную историю, он потерял интерес к игре. Возможно, поэтому операция так и не состоялась: в конце августа зачастили дожди, и никому не хотелось ползти в грязи к армейским баракам, рискуя столкнуться с самыми настоящими, а не выдуманными часовыми. Мачек немного обиделся на Томека, но вскоре начались занятия в гимназии, пришел новый учитель пан Тадеуш, надо было решать бесконечные задачи по геометрии, и стало не до обид.
Вечером небывалый ветер налетел на Бжезинку. Он стучал деревянными языками ставен, трещал ветвями деревьев в саду, грохотал жестяной кровлей, сторожевым псом завывал в трубах. Огонь шумел, отвечая ветру, лоскуты пламени трепетали, обхватывая почерневшие сыроватые поленья. В комнате висел тонкий креп дыма, пахнущий живицей.
На деревню спускалась ночь, Злата слышала ее звуки. В темноте кровать превращалась в лодку, скользящую по реке. Светлые пятна кукольных платьев – как отсветы лунного света на воде, а может – как призраки, привидения.
В своей лодке Злата совсем одна. Не слышен густой сердитый голос отца, тихий, бархатный мамин голос, даже истошный, хриплый лай Ганса не слышен. Злата закрывает глаза и думает, что скоро опять придет лето, Томек придумает какую-нибудь новую игру, еще интересней – а может, они все-таки доиграют прошлогоднюю, соберутся и освободят бедных овцелюдей.
Что происходит с ними зимой? – думает Злата, засыпая. – Наверно, так и стоят в своих стойлах, больные, голодные, ничего не понимают. Все забыли о них, никто не спешит на помощь, никто не шлет тайную весточку «держитесь!», не разрабатывает план спасения. Несчастные овцы, бедные овечки, они уже ничего не ждут, остались в своем хлеву, застряли на бесконечно долгую осень, зиму и весну…
Но на самом деле, думает Злата, на самом деле мы не забыли вас. Скоро опять лето – и мы вернемся, чтобы спасти, вернемся, чтобы принести вам свободу.
* * *Вибрирующая рама вагона, стыки рельс, грохот колес. Тата, та-та, та-та. Заглушает плач младенцев, придает ритм старческим стонам – возможно, предсмертным; врывается в непрочные, не приносящие успокоения сны.
Колеса по рельсам – как метроном. Чтобы не сбиться. Тата, та-та, та-та.
Кислый, ржавый запах железнодорожных перегонов; душный, гнилой душок распадающейся плоти; резкая аммиачная вонь стариковской немощи, женской бесприютности.
Тусклый свинцовый свет сквозь щели вагона… не различить – вечер или утро, не различить лиц соседей, наших соседей, не различить – сколько нас здесь. Стук по рельсам. Едет поезд, поезд полон.
Бесчестье, бессилие, безнадега. Лишенные имущества, дома, имен. Вповалку, без различия. Эвакуация, депортация, транспортировка. Беженцы, заключенные, перемещенные лица, перемешанные в буром сумраке, в гнилостной вони, затерянные среди булькающего кашля, надрывного, с повизгиванием, плача, среди стариковских – да, теперь уже точно предсмертных – стонов, среди грохота колес, метронома, отсчитывающего стыки рельс, километры или мили, отделяющие нас от покинутого, уже несуществующего дома, среди грохота, ведущего счет оставшимся дням жизни, словно механическая кукушка сошедших с ума стенных часов, беспрестанно повторяющая свое та-та, та-та, та-та…
12
1937 год
Ночь над Европой
(Петр Колпаков)
Я помню, как началась эта ночь. На бульваре Клиши ко мне сел высокий темноволосый мужчина в хорошем сером костюме, при галстуке и с тростью. Он велел ехать в отель «Роваро»; его акцент напоминал о юге, о Средиземном море. Я еще по думал, что он был бы уместней где-нибудь на террасе прибрежного кафе или в оливковой роще, чем на ночной парижской улице. Не спросясь, он закурил сигару, откинулся на спинку сиденья и заговорил по-русски:
– Ты, шофер, не знаешь, насколько тебе повезло: жить в Париже. Ваши бабы в любви – самый шик, понимают в этом, как немцы – в машинах. Мне отец еще когда говорил: «Не попробуешь француженку – считай, любви и не знал». Старик-то еще до войны здесь обретался, застал, так сказать, ваш бель эпок. Я думал, он все больше про местных шлюх, а теперь понятно: у вас приличные женщины такое умеют!
Было понятно, что он возвращается от одной из таких приличных женщин. Он сообщал без тени стыда неприличнейшие и подробные обстоятельства проведенной ночи, наслаждаясь моим безмолвием. В истории этого Мидаса, превращавшего все, о чем он говорил, в шаловливую и безвкусную непристойность, мне отводилась роль немого тростника. Очевидно, он был уверен, что я не понимаю ни слова из его монолога, напыщенного до театральности.
– Ее зовут Жозефина. Старше меня, думаю, лет на пять. Я, знаешь ли, люблю молоденьких, свежих, ты понимаешь, да? – Он премерзко хохотнул. – Но в опытной женщине… в опытной женщине свой, как вы говорите, шик. Я сделаю ей подарок, да, царский подарок. Прямо сегодня ночью! Я напишу ей картину – она любит художников, знаешь? – нарисую ей наше армянское солнце, солнце любви! Жаркое, наполненное жизнью! Я ведь тоже художник, хоть молодой, а уже заслуженный! Молодым, как известно, везде у нас дорога – спасибо, так сказать, Советской власти. Все у нас равны – богатые и бедные, русские и армяне, рабочие и колхозники… а талантливых художников все равно мало! – Он снова хохотнул. – Мы, художники, на вес золота. Золотой валютный запас советской страны! Я вот Жозефину спросил: может у вас, в Париже, художник получить квартиру где-нибудь на Шанзелизе? Или, скажем, на Больших бульварах? Да ни в жизнь! А мне Советская власть дала и квартиру, и дачу… и даже, видишь, Париж! Представляю свою страну на Всемирной выставке, вместе, можно сказать, со МХАТом!
Он выбросил сигару в окно. Тлеющий огонек прочертил параболу в боковом зеркальце. Я по-прежнему молчал, придавленный нелепостью происходящего. Внезапно меня охватили презрение и жалость, вечные спутники моих бесконечных ночных часов. Я повернулся и сказал по-французски:
– Не мог бы месье помолчать? Ваша варварская тарабарщина отвлекает меня от дороги.
(Анита Симон-и-Марсель)
В эту субботу мы гостили в загородном доме Жюля Дюрана, коллеги моего мужа. Было жарко, и после обеда мы пошли прогуляться в поля. С нами была собака, фокстерьер, веселый и бестолковый; пес то убегал вперед, то возвращался. Внезапно он залаял и стал рыть землю.
– Кроличья нора, – сказал Жюль.
Муж рассмеялся и стал науськивать пса. Жирные комья земли летели во все стороны, черная клякса упала на подол моего платья. На мгновение мне показалось, что это не земля, а сгустившаяся до черноты кроличья кровь.
Меня вырвало.
Подняв голову, я увидела легкую гримасу брезгливости на лице мужа и бросилась к дому. Мужчины продолжили прогулку – вероятно, чтобы меня не смущать.
Меня раздирали ярость и стыд: я бежала не останавливаясь две мили до станции и первым же поездом вернулась в Париж.
Тряска успокоила меня. Глядя на попутчиков, спешивших вернуться в город до темноты, я думала о вечном повторении, об архетипах, снова и снова находящих пристанище в слабых людских телах. Пьер говорит: мы обречены разыгрывать один и тот же спектакль, бесконечно представлять одни и те же античные мифы – об инцесте, убийстве и жертвоприношении.
С одной стороны, все повторяется, думаю я, а с другой – не повторяется ничего. Никто из нас не существует: мы всего лишь точки в потоке времени, звенья в цепи причин и следствий. Не единый сюжет, а бесконечное развитие одних и тех же мотивов, как в музыке. Мотивы те же, а мелодия разная, аранжировки разные, всё разное.
Вот женщина и двое мужчин. Любой миф расскажет историю соперничества, битвы, гибели… и никогда – историю нежности, страсти, любви. Пантеон мифологических героев слишком беден – у мужчин мало сюжетов, которые они готовы воспринять.
Выйдя из вокзала, я не пошла домой, а, взяв такси, отправилась к «Франсису», где надеялась встретить Даньеля.
Первый же стакан вина отрезвил меня. С отчетливой ясностью я поняла, что двигаюсь по нисходящей, все глубже врастая в землю. Но иногда я еще испытываю великие радости этого мира, радости, подобные радостям любви.
Девочкой я жила на желтом берегу лазоревого моря, под жарким кубинским солнцем. Волны целовали мои босые ноги, а служанки в старом отцовском доме, не стесняясь меня, сговаривались с парнями, что придут к ним ночью.
Возможно, всю жизнь я снова пытаюсь обрести ту утраченную невинность.
(Петр)
Я оставил карикатурного армянина у дверей его отеля. Вряд ли Мережковский представлял грядущего хама таким: восторженный неофит, в чьей голове смешались восхищение мерзостью парижской чувственности, холуйское преклонение перед своим советским хозяином и смутные догадки о бесценности художественного дара. В своей самоуверенности он был нелеп и жалок – и акцент, равно чудовищный в обоих языках, только усиливал это впечатление.
- Я уже не боюсь - Дмитрий Козлов - Современная проза
- Посох Деда Мороза - Дина Рубина - Современная проза
- Мальчик на вершине горы - Джон Бойн - Современная проза
- Атаман - Сергей Мильшин - Современная проза
- Война - Селин Луи-Фердинанд - Современная проза
- Голос - Сергей Довлатов - Современная проза
- Перемирие - Бернард Маламуд - Современная проза
- Орлеан - Муакс Ян - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Сладкая горечь слез - Нафиса Хаджи - Современная проза