Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он положил на колени страницы и глядел в угол.
Ночные кошмары оставили его, а мысли бродили в прошлом. Нет, память не подводила. Он влажной гортанью осязал запахи войны, запахи брикетного маргарина, дизельного лигроина, эрзац кожимита — это были запахи тяжелые, приторно маслянистые, иноземные. А запахи тающих снегов, хвои, кислой овчины, авиабензина, эмалита и трав были родными, легкими и натуральными.
Лишь запах смерти, густой и приторный, был одинаков.
Он слышал и голоса войны. Торопливый и всепожирающий треск огня, и почему-то всегда в зияющей тишине до болезненного ощущения, будто было вчера, слышал тяжелое пыхтение паровозов в ночи под перестук колес, под певучие украинские песни. Паровозы тащили и тащили облепленные снегом теплушки.
А на неизвестном полустанке, когда песня умолкла и лишь паровоз хлестал паром и чего-то ждал, долетел первый орудийный гул. Страшен первый голос войны. Все цепенели, слушали, а в сумраке за соснами ворочалась, бормотала и дышала смрадом ненасытная война.
Ему выпал счастливый билет — он остался жив, награда, которую он вовсе не ценит. Он боится мирной, пахнущей подснежниками весны.
Впрочем, думал он, расцветет акация, все пойдет иначе. Он поднял лист и стал писать дальше.
* * *Я слышал тихий вой, ничего больше. И мне так знаком этот бархатистый низкий звук. Я мучительно силился вспомнить: что это? Открыл глаза. На меня в упор глядело бледное и окровавленное лицо. Я испугался и выхватил пистолет. Лицо отпрянуло, широко открыло глаза и тоже испугалось, затем искривилось в улыбке. Господи, зеркало! И так напугало. Я рассматриваю лицо, облитое маслом, с очками на лбу, и понимаю, что это я… Я! Жив! Господи, жив! А воет авиагоризонт, он не успел остановиться, значит, недолгое было беспамятство.
Приборы глядят забрызганными просом овалами, а компасная картушка, покачивая оскалом делений, показывает «Вест»; но почему жужжанье только слева, а правое ухо будто ватой забито? И что это за подушка на животе? Я пощупал ухо — ладонь в крови, но, не испугавшись, подумал о другом: откуда б просу на приборах взяться? Наверное, болотника в штопоре тошнило. И, вспомнив о нем, я крикнул:
— Эй, пассажир, как дела?
В глазах розово поплыло, но тишина, никто не откликнулся. Преодолев боль, я обернулся да так и замер. Во второй кабине за козырьком нет головы, нет и самого козырька, нет и пулемета.
Ужас потряс меня, и я глядел на перекрестие хвоста, на просеку, сделанную самолетом в подсолнечных будыльях, на лес за ней. Авиагоризонт перестал подвывать, стояла жуткая тишина, пока не звякнули замками ремни и я не вылез на крыло.
На месте пулемета — пробоина в перкалевых лохмотьях, в кабине в ремнях обвисло обезглавленное тело рыжего болотника. Держась за борт, я не мог отвести взгляд от его неудобно подогнутых ног в потертых лаптях и понял, что на приборах вовсе не просо, а мозг. А лапти человек дегтем смазал — берег и надеялся. Я думал об этом, будто посторонний и будто происшедшее не касалось меня. Я вспомнил, что в полете в его взгляде были смирение и неземная печаль. Это было знамение. Я видел и не отвратил. Эта суеверная мысль лишила сил. И опустила на колени.
Подсолнухи покачивали — одни опущенными, другие воздетыми головами. Мир сузился до вытянутой руки, до кремнистого суглинка под моими ботинками, до маслянистого фюзеляжа, облепленными золотыми подсолнечными ресничками, в котором лежало неподвижно «то». Не было ни страха, ни боли — я был в розовом тихом покое. Желал одного — лечь, закрыть глаза и не встать более никогда.
Затем, как о чем-то далеком и чужом, подумал, что уже сегодня вечером комиссар выстроит эскадрилью, скомандует «Смирно!» и скажет, что еще один сталинский сокол геройски погиб в бою со стервятниками; летчики стянут шлемы, и ветер будет заламывать вихрастые пряди. Лица будут суровы и молчаливы. Комиссар выдержит паузу, погрозит западу кулаком и голосом со стальным накалом заскороговорит без пауз:
— Так пусть наши руки еще сильнее сожмут штурвалы боевых машин!
Потом эскадрилья молча двинется в столовую, и новенькие, которые меня не знают, будут спрашивать, а старички будут пояснять, что «это тот, в желтых американских ботинках».
А я жив. А вот болотника нет. Лучше бы меня! Какой я к черту летчик, мне бы только планшет с фасоном коленом отбрасывать на деревенских посиделках.
Но что это за мягкий жгут под поясом? Я расстегнул комбинезон и удивился — на животе будто кровяная колбаска. Я ковырнул и понял — запекшаяся кровь с головы натекла. Я не испугался, а сказал:
— Вот что сделали они со мной, да с болотником.
Пришла злость с первой жизнеутверждающей мыслью: нужно уходить, чтоб они окончательно тебя не того… Ведь рядом была лошадь, значит, люди. А кто они?
Я подтянулся на будыльях, как на лыжных палках, постоял.
Мысль, что рядом немцы, придала силы. Я заторопился, охлопал карманы — спичек нет, тогда, стараясь не смотреть, опустил руку в «его» кабину и обшарил мертвое тело. В кармане рифленая граната с привязанным конвертом, а спичек нет. Я забрал лимонку, а бурый конверт бросил обратно в кабину. Потом достал парашют, дернул кольцо, вывалил мятый ком шелка под мотор, открыл краник и, когда бензин напитал шелк, выстрелил в него. Бензин вспыхнул так, что я едва успел отскочить, и через миг самолет был объят гудящим, всепожирающим пламенем. Я смотрел, как сначала поднялись, а потом опали крылья, и я, прикрывая от жара лицо, попятился. А в огненном торопливом шорохе в одиночку и пачками трещат патроны. Поздно ты начал стрелять, болотник, поздно, бормотал я. И, будто услышав меня, ветер снес пламя, и я увидел, как средь огненных жердей каркаса ворочается и расправляет руки человеческая фигура. Я ясно видел болотника, черного, горящего, безголового; суеверный страх погнал прочь, и вовремя — лопнул бак, выплеснув огненный гейзер на то место, где мгновенье назад стоял я. Боже, болотник предупредил меня, болотник спас. Я бросился в подсолнухи, их головы били по плечам, обсыпая золотистыми лепестками. Лишь на опушке я перевел дыхание и оглянулся. Пламени больше нет, средь желтого поля вьется сизый дымок, за ним синь бора дрожит и кривится. Все кончено, на месте самолета обугленная лужайка кое-где облизывается огненными языками, на ней прокопченный мотор, подплавленные грибом колеса, в хвосте железный костыль. А между колес, среди алюминиевых сосулек, лежит маленькое скорченное то, что осталось от человека… от рыжего болотника, с которым на короткое время меня свела война.
В камышистом овражке я нашел родник. С болью, стиснув веки, стянул шлем и сквозь слезы на его дубленой коже разглядел будто бритвенный надрез, выше, там, где клапан прикрывает ухо, — второй. Вскользь осколками задело, подумал я, потому и жив остался, но крови много вышло. Ишь, комбинезон топорщится и хрустит. Я стал на четвереньки, руки вязнут в топком бережке, жучки-водомерки, будто на коньках, удирают в камышовые джунгли, а на голубое небо, отраженное в воде, на белые облака наползает мое серое в ржавых потеках лицо. Ухо распухло. Губы вывернуты и потрескались, голубые глаза глядят печально и не мигая. И что за привычка прокусывать губы в бою? Я потрогал их языком и подумал некстати: вот тебе и актриса, вот и познакомились…
Затаив дыхание, окунул голову и долго держал в ледяной воде. Холод унял боль. Промыв раны, я дал обет не вспоминать о болотнике, мне нужно выжить и отомстить.
Шарфик из парашютного шелка я потерял в подсолнухах. Поэтому порвал на бинты рубашку. Перевязал голову, поверх натянул шлем и вымылся по пояс. Можно было б и комбинезон сполоснуть, но нет ни времени, ни сил, а от потери крови меня тошнит и морозит. Я стряхнул сгустки крови, и они поплыли меж камышей; надел комбинезон и определился по карте. До передовой километров сто пятьдесят, и я пройду их, а может, встречусь с партизанами. Но смутное беспокойство зазуммерило во мне, заставило оглянуться, забыть о боли и положить руку на пистолет. Мне показалось, что кто-то глядит в затылок. Я тайком осмотрелся. Тишина. В кустах можжевельника качнулась ветка, обронив росистые капли. В солнечных лучах клубился туман, под кронами на стволах медные блики. В роднике сошла мутнорозовая вода, и снова голубое небо, и жучки-водомерки устроили каток. Почудилось. Но я с тревогой вспомнил о вздыбленной белой лошади. Ведь в телеге кто-то был. На всякий случай поудобнее подвинул пистолет и не раздумывая зашагал на восток, навстречу утренним лучам.
От самолета я шел уже час. Трава до колен, каждый шаг простреливал череп болью. Я шагал и думал, что только попавший в пехоту летчик истинно оценит скорость. На истребителе до своих — двадцать минут — и дома, на моем тихоходе полтора часа — и землянка, и горячий чай, и шахматы. А пешком? Я не знал, сколько дней, не знал, что буду есть, уж километра два оттопал, еще б километров десять, след замести, отдохнуть. Желтые ботинки, то один, то другой, будто сами вспарывают подо мной росистую траву. Жви, жви. Хоть и медленно, но движутся, ползут кусты, дальние перегоняют ближних. Раз, два, командую себе. Жви, жви. Так веселей. К боли начинаю привыкать, ватную немоту в ухе просверливает звон, и это радует меня. Хоть звон, но слышу.
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Мир и хохот - Юрий Мамлеев - Современная проза
- Ночные рассказы - Питер Хёг - Современная проза
- Хранитель древностей - Юрий Домбровский - Современная проза
- Больное сердце - Татьяна Соломатина - Современная проза
- Вампиры. A Love Story - Кристофер Мур - Современная проза
- Петр I и евреи (импульсивный прагматик) - Лев Бердников - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Праздник цвета берлинской лазури - Франко Маттеуччи - Современная проза
- Ортодокс (сборник) - Владислав Дорофеев - Современная проза