Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Медведенко сидит, зажав в горсти свои рыжие усы. Мухи проснулись, ползают по стенам, пытаются лететь. Одна из них усаживается прямо на стол, и он тыльной стороной ладони смахивает на пол крошки со столешницы.
…Сейчас эта маленькая повозка мчится по степи. Пахнет ромашками, Вера обняла Нукаса. Глупости. Она вычеркнула меня, меня больше нет, не существует…
Он слышит выстрелы, но ему теперь все равно. Хотя все-таки поднимается, потому что выстрелы, словно бой часов. Пора отправляться домой. Домой. Надо побриться. Умыться. Приготовить какую-нибудь еду. Забыться надо. Время начать жить.
Они сталкиваются в сенях, Василевский все еще сжимает в руке револьвер.
— Илья.
— Коля.
Друзья юности смотрят друг на друга, но протягивать руку не спешат.
— Может, спрячешь револьвер в кобуру, — говорит Медведенко.
— А вдруг придется и тебя заодно?
— Пока что спрячь лучше.
— Тебя удивляет, что я в этой форме?
— Нет, не удивляет. Удивляться нечему.
— Правильно. Нас в семинарии обманывали. Ты живешь тут?
— Нет. Я здесь учительствую.
— Легально?
— Конечно. Может, хочешь взглянуть на мое временное удостоверение? На этой неделе показывал его пять раз на дню.
— Да, я хочу взглянуть на твое удостоверение.
Медведенко вытаскивает из кармана обтрепанный бумажник, а Василевский убирает оружие в кобуру.
— Все в порядке, — говорит он вскоре. — Может, водка есть?
— В деревне могу разжиться.
— Сегодня вечером мы с тобой напьемся. Если мне удастся избавиться от Петрова…
— От кого?
— От Петрова. От рядового красноармейца Петрова, который держит меня в тисках. А мы с тобой виделись последний раз в Киеве, в Купеческом саду, не так ли?
— Точно. Ты тогда носил другую форму.
Василевский устраивается на ступеньках крыльца, почти там же, где недавно сидела Вера.
— В Гниловском повстречался мне старик-латинист. В очереди стоял за мылом. Прикинулся, что не узнал… Согнулся наш латинист. Кашляет. И глаза уже не те. Это он виноват, что меня выгнали из-за девок. Ну и что с того? Нет, мы обязательно сегодня напьемся, Медведушка.
— А правда, что Колчак крепко укоренился в Сибири?
— Почему ты спрашиваешь об этом?
— Вдруг ты лучше меня информирован?
Василевский сидит на ступеньках и смотрит в сад, весь он как-то заметно одряхлел. По руке у него ползет паук.
— Да не сбегу я никуда, Медведушка. Если сюда придет Петров, ты меня не знаешь.
Он осторожно снимает с руки паука и кладет его на цементную ступеньку.
— Ступай, ступай, счастье, иди себе. А в этом доме есть кто?
— Нет. Сторож живет в пристройке.
— Я вот им, — спокойно и отчетливо произносит Василевский, трогая пальцем кобуру, как будто это гитара, — я им четырех парней уложил, тоже офицеров, прямо в лоб саданул. Малышкин заорал: «Мне насрать на тебя!» — и кулаки сжал, как в театре. И почему все так трусят перед смертью? В селе Морозовском мы расстреляли каждого пятого. Я там такую Аню… Две ночи с нею провел. Хотела плюнуть, да не успела. Между грудями пулю загнал. По подбородку слюна текла, а между грудями кровь. Иногда так просто, Медведушка, выбрать жизнь.
— Ты им веришь?
— Я воевал на стороне Деникина, они взяли меня в плен. Им не хватает спецов. Один из моих бывших солдат на фронте меня узнал. Тогда я уложил четырех товарищей-офицеров и снова начал жить.
Василевский поднялся, отряхнул сзади галифе.
— Пойду отдам приказ зарыть трупы, Медведушка, и вернусь к тебе. А ты раздобудь побольше водки. Напьемся с тобой вспомним семинарию, Ольгу, Лену, старые башмаки, которые ты продал жиду.
— Чьи трупы? — Медведенко тоже поднимается.
— Сегодня мне повезло. Пустили в расход дезертиров. Слава Богу — нерусские. Литовцы какие-то.
Медведенко бежит в сторону двора, неловко выбрасывая ноги куда-то назад. Точь-в-точь как женщина.
Романтический финал
Проходит день. В такую летнюю пору дни походят один на другой, потому что в село Петровское не забредают ни тучки, ни облачка, небо чистое, ветра нет и в помине. Солнце печет, ромашки желтеют в степи, и жухнет высокая трава, делается ломкой. По ночам по дну Миуса ползают огромные жирные раки — трупов в реке нынче хоть отбавляй. Далекие курганы становятся синими после заката, а листва на акациях никнет, и чертовски пахнет абрикосами.
В прибрежном аире тоскуют две постаревшие русалки. Они уже не могут больше приманивать молодых мужчин, у них повыпадали зубы и чешуя не блестит, не сверкает в их хвостах. Раки съедают лучших мужчин, и русалки плачут, они скоро умрут, эти две последние русалки на Украине.
Когда от реки поднимается туман, по садам странствует маленький мальчик (его головка словно вырезана из святого образка или иконы), и держит он в руке сочный плод.
— Сегодня я оделил человека абрикосом, — разговаривает он сам с собой нежным голоском, и щеки у него румяные-румяные.
И когда все вокруг замирает и месяц встает над степью — начинает петь соловей, пронизывающий запах сырости вбирают в себя деревья в садах, а в одном из шалашей умирает старый-престарый и всеми забытый украинец по имени Грицько Железный. Он умирает, положив голову на мешок с яблоками, эти яблоки он собирал нынче вечером.
Теперь звезды проливают на землю миллиарды световых лет, и они светляками оседают на деревьях, на соломенных крышах, на спине воющей собаки, на плечах Медведенко. Он стучит во дворе молотком, сколачивает доски, это будет гроб, гроб для нее. Она лежит в комнате на столе, и керосиновая лампа горит возле ее лица, потому что свечей у Медведенко попросту нет.
Красноармейцы бродят по улицам в поисках девушек, они насвистывают:
Эх, шарабан мой, эх, шарабан.
А потом все бывает, как обычно. Ночь сменяет день, и опять восходит солнце. И так каждый день.
Курганы все ближе. Давным-давно застыли здесь эти волны. Давным-давно пожухли травы, но ромашкой еще пахнет, и колеса телеги выворачивают жирный чернозем. Старая лошадка с трудом тянет повозку. Солнце в вышине, оно освещает двухдневную щетину на лице Медведенко, гнойники вокруг лошадиных глаз, белый, слегка кривоватый гроб. Под колесами шуршит трава, шур-шур-шур, шуршит, и две ласточки быстро проносятся над степью, прочертив в пространстве невидимые штрихи, трава шуршит уже давно, и они путешествуют вдвоем на этой повозке тоже давно. Вообще все случилось давным-давно, дай же, Господи, успокоение умершим, пожалей их души, не отталкивай, возьми к себе. «Но, но!» — и лошадь ворочает головой то в одну, то в другую сторону, будто прислушивается, и снова тащится тем же понурым шагом — вперед. Она лежала голая на столе, и Медведенко мокрым полотенцем обтер ее всю, и круглая рана чернела на спине, он поцеловал ее затвердевшие соски, соски были такими же твердыми, как эти курганы. Господи, спаси и помилуй, не дай их душам сойти в ад, прости им грехи их и воскреси их в Судный день, пускай сойдутся в Иосафетовой долине. Один крест, второй крест, третий крест. Там, на самом высоком кургане, — рощица из акаций, и родничок бьет, речушка бежит с журчанием, катится по зеленым камням, и камни дрожат, дрожат. Если бы тогда красноармейцы не шумели, не выкрикивали разные бранные слова, Нукас, чего доброго, и не проснулся бы, только как давно все это было. Было и будет теперь уже до последних дней, до Судного дня, а затем останутся лишь курганы, трава, гроб, останутся на веки вечные. Аминь.
Медведенко размахивает кнутом, да только лошадь не боится. Тогда он хватает лежащую рядом с гробом лопату, вот хорошо, что не потерял по дороге, есть, есть, лопата на месте. Ах, Вера, моя Вера, любимая.
Нужно было ему пойти вместе, проводить. Если бы ему повстречался Коля — они бы спаслись, уехали, хотя теперь все равно, ведь их больше нет и не будет. И она, Вера, всю ночь пролежала у него на столе. Вилейкиса с Нукасом он зарыл в саду, а ее он похоронит в самом большом кургане у родника. Господи, какая нежная у нее кожа, Господи, Господи.
Один крест, второй крест, третий крест, он сейчас уснет прямо на гробе, вот черт, до чего гнусно припекает солнце. Так и жарит!
Медведенко спрыгивает на землю — бумпт! — теперь он шагает рядом, вчера он зажег у нее в головах керосиновую лампу, и ему так не хотелось надавливать на ее веки, закрывать ей глаза. Как давно это было, страшно давно, вчера. Одному в степи находиться, пожалуй, опасно, да еще когда так печет солнце.
Лошадь останавливается. Да не стой ты, ослица, придется ведь взбираться на самую вершину. Лошадь упрямится, ржет, взвивается на дыбы, грызет поводья, морда у нее в пене, желтые зубы оскалены, Медведенко охаживает ее кнутом, лошадь брыкается и едва не переворачивает повозку. Учитель успевает схватить ее за удила и яростно хлещет кнутовищем прямо по морде — в глазах бедного животного кровь и испуг. Лошадь сипло ржет, храпит и не трогается с места. Медведенко цепляется за спицы колес — черт бы побрал это солнце, оно сводит с ума. Лошадь наконец успокаивается, но добраться туда до вечера все равно не удастся, они никогда так и не доедут до курганов.
- Убийство на Эммонс авеню - Петр Немировский - Рассказы / Проза
- Старый вол, разбитая повозка - Лао Шэ - Проза
- Собрание сочинений. Том 6. Граф Блудов и его время (Царствование Александра I) - Егор Петрович Ковалевский - Биографии и Мемуары / Проза
- Американский поцелуй - Дэвид Шиклер - Проза
- Белый конь, бледный всадник - Кэтрин Энн Портер - Проза
- Письма к немецкому другу - Альбер Камю - Проза
- Время Волка - Юлия Александровна Волкодав - Проза
- Последний август - Петр Немировский - Рассказы / Проза / Русская классическая проза
- Маэстро - Юлия Александровна Волкодав - Проза
- Оторванный от жизни - Клиффорд Уиттинггем Бирс - Проза