Рейтинговые книги
Читем онлайн Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг. - Сергей Яров

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 45 46 47 48 49 50 51 52 53 ... 136

Та же потаенная интимность ощущается и в рассказе о свидании, помещенном в дневнике А.Л. Янович. В предыдущих записях говорится о бомбежках и голоде – а читая эти строки, кажется, что «выключили» звук. Ни одной детали блокадного кошмара – он несовместим с чистотой переживаний, он способен мгновенно вытравить столь целительное для нее ощущение счастья. Видно, что не нужны ей громкие восклицания, не хочет она декламировать, словно артист на театральных подмостках. Находит слова пусть и простые, обычные, но в своей простоте какие-то по-особому трогательные: «Сейчас, как никогда, в его любви столько глубины, сколько сокровенности, сколько взаимопонимания и заботы…Я дома вдруг почувствовала такую тишину, такой покой. Горит печка, тепло, чисто. Звенит по радио хорошая музыка. Тревоги нет. Спокойно» [911] .

У писем и дневников, в которых говорят о своей любви, особый язык. Он может быть возвышенным, даже несколько торжественным; случалось, передавали и письма в стихах [912] . Экзальтации обычно сторонились, но надрывная интонация, определенная блокадным бытием, отразилась в этих документах очень ярко. В записях Ольги Берггольц много строк посвящено ее мужу Николаю Молчанову. Необычайно талантливый человек, мягкий, щедрый, благородный, он пошел добровольцем на фронт, получил контузию. Последствия ее, равно как и голод, усугубили его неизлечимую тяжелую болезнь. Припадки начали учащаться и записи в дневнике Берггольц становятся все более иступленными: «Я никогда, никогда не оставлю его, ни на кого не променяю» [913] . Конец наступил скоро – неминуемый и страшный. Остаться в живых ему не было суждено – он бредил, в минуты просветления утешал жену, снова бредил, стонал от невыносимых страданий. Чем очевиднее была развязка трагедии, тем явственнее ее записи становились похожими на заклинание: «Держись. Я вытащу тебя. Я буду клянчить пищу у кого попало, покупать у спекулянтов – и бешено работать, чтоб иметь деньги…» [914]

Есть какая-то соотнесенность быстроты, с которой разрушался человек, и силой крика людей, видевших это разрушение. Здесь больше отчаяния, чем уверенности, больше иллюзий, чем точных расчетов. «Клянчить у кого попало» было делом бесполезным: если и дадут, то не настолько много, чтобы выжил тяжело заболевший. Друзья, чем могли, помогали ей – но ведь голодали почти все. «Бешено работать» она не могла: у нее самой начиналась дистрофия. Оставалось, как всегда, одно – отрывать от своего скудного пайка, отрывать, не считая, словно живешь последний день.

Очень рельефно выражено чувство любви к жене в дневнике А.Ф. Евдокимова. Он с нетерпением ждет от нее, находившейся в эвакуации, писем, и отмечает, что только из-за этого и уходит из цеха домой [915] . Записи о жене в его дневнике сдержанны и не очень пространны – но их много. Почти каждый день он возвращается мыслями к ней, думает о том, как она живет, нуждается ли она, скоро ли придет от нее ответ. Не к кому больше обратиться, кроме как к ней: мертвые на улицах, мертвые в подвалах, мертвые на лестницах, мертвые в квартирах. Всему есть предел, есть предел и человеческой стойкости: «Кружится голова. Трудно ходить и не могу стоять больше трех минут» [916] . Смерть может настигнуть в любую минуту – это он знал. Сколько людей, которым некому было помочь, падали и на улицах и в опустевших домах – чем же облегчить последний миг? «Если суждено упасть, передайте эту запись моей жене. Она должна знать, что и в последние минут в сердце я с ними – я их» [917] .

Дневники вели разные люди, но именно во время сильнейшего, эмоционального напряжения в них прослеживается один почерк, независимо от того, кто их автор. Для В.М. Ивлевой муж – едва ли не единственный человек, ради которого стоит жить: «Не хочу гибнуть, хочу выстоять и снова быть с Павлом» [918] .

Дневниковые записи превращаются то в импровизированный монолог, то в гимн, то в исповедь: «Павел, только одного хочу, увидеться еще с тобой. Так страшно умирать одной. Взглянуть перед смертью в глаза твои, услышать твой голос, руку твою пожать» [919] .

Эмоциональное взламывает привычные формы дневников. Не рассказ о своих близких, а прямое обращение к ним. Обещание, похожее на заклинание, как этический пароль для самого себя, воспроизведение в памяти тех штрихов облика любимых, которые ярче всего передают их своеобразие, очарование, привлекательность – вот скрепы таких дневниковых записей. Повторы слов – отзвук сильного потрясения, обрывы фраз – знак того, как переполнен чувствами человек, как сцеплены эти чувства: одиночеством, тоской, невыразимым горем.

8

Рассказы о том, как переживали гибель близких и родных – самые обжигающие. Они обычно скупы. Первое и нередко единственное, что отмечают многие очевидцы – это слезы и горестные крики тех, кто потерял дорогого для них человека [920] .

«Идешь ночью…, слышишь крик: „Мамочка, не умирай, как я останусь одна«… Видишь, лежит женщина, глаза стеклянные, около нее девочка лет 8–9, истощенная, худенькая, тормошит свою мать, умоляет ее не умирать… Столько было таких случаев!» – вспоминал начальник эвакопункта в Кобоне [921] . Е.П. Ленцман надеялась, что мать не умрет, если только не дать ей заснуть: «Когда мама закрывала глаза, я громко кричала, она откроет их, я замолкаю, так было несколько раз. Потом все, ее не стало… Папа думал, что мама жива, и все звал ее: „Таня, Танечка", но мама молчала. Все плакали» [922] .

Везде видишь след того потрясения, которое испытали люди. Они говорили, что не хотят больше жить, спустя годы не хотели верить, что их дети погибли [923] . Записи в дневниках, письмах и мемуарах зачастую кратки, но даже и за скупыми строками чувствуется неимоверное напряжение. «Я не заплакала. Я как-то страшно закричала, упала… Я пролежала до утра. Утром вставать не хотелось. плакать тоже не хотелось… Не хотелось больше жить», – вспоминала Е.К. Белецкая о том дне, когда пришло письмо о смерти матери [924] . «Какое это для меня горе», – записывает в дневнике А.П. Остроумова-Лебедева [925] , получившая известие о смерти племянницы Тани – доброй, отзывчивой, много заботившейся о ней девушке. Какие-то другие слова ей подобрать, видимо, трудно – но сколько жалости высказано даже в простом описании этого события: «Погибла моя Танечка. Не перенесла тягостей и страданий, встреченных ею по дороге домой» [926] . Отчаяние, одиночество, чувство потерянности – все, слившееся в крик, есть в письме И.С. Глазунова, узнавшего о гибели матери: «Я – круглый сирота!.. Что мне делать?…Я весь вечер проревел, а утром проснулся и опять стал реветь…» [927] .

Горе усугублялось еще и осознанием того, в каких условиях встретили свой последний час близкие – оставленные всеми, без любви, в страданиях. В письмах о их смерти, написанных разными людьми, заметна одна нота: трудно писать, не найти слова особые, способные наиболее полно высказать все, что есть на сердце, нет сил вообще находить слова…

Встречая такие описания, необходимо помнить, что они могут оборваться внезапно и не потому, что происходит какой-то отбор блокадных эпизодов на значимые и второстепенные. Читая документы тех лет, замечаешь, что есть такие приступы боли от невосполнимых утрат, после которых ни о какой связности изложения говорить нельзя. Рассказ становится судорожным; мысль, словно по кругу, возвращается к одному и тому же. В письмах о смерти близких всегда видишь наплывы ассоциативно возникающих и сменяющих друг друга образов. В них – горечь утраты, страх потерять других родных, ужас той жизни, которая стала привычной. Это и рассказ о событии, и жалоба, и исповедь, и крик невыразимого горя – все разом, высказанное в каком-то лихорадочном темпе, в тесноте переполнявших чувств: «Писать очень трудно. Тяжело, горько, но надо написать всю правду вам, знайте, как нам тяжело и ужасно сейчас!…Умерла наша дорогая, милая, ненаглядная мамочка, скончалась она очень тихо, но до этого очень бурно и тяжело болела…Вместе с мамочкой умерли за три дня раньше Мишутка и в тот же день… Федя, так что у меня теперь осталось трое, но двое из них лежат тоже… Верно их участь такая же, как и мамина, они очень плохи и слабы, сами знаете, какое сейчас время и в каком мы в Ленинграде положении, да еще я 5 месяц [ев] не получаю пенсию…Так тяжело без мамы, с ней я все потеряла. Я теперь одна сирота, никому не нужная, плачу день и ночь, сама вся распухла, ноги что бочки, лицо заплыло все, почки у меня оказались больные и все на почве голодовки сказалось, так что я еле ноги двигаю и стала совершенной старухой. Мишу и Федю жалко, зря погибли, все это из-за немца. Если бы вы знали и видели все, что мы пережили и переживаем, то у вас волосы бы дыбом встали на голове… Тоска по маме заедает, мне очень плохо без мамы… Как жить без мамы, не знаю, но как-то надо…Как только успокоюсь… то напишу вам еще, а сейчас не могу… Руки ничего не поднимают, мама стоит перед глазами…Пишите сиротам» [928] .

9

Читая дневники и письма, где запечатлены отклики на гибель родных, обращаешь внимание на одну деталь. В них нередко приводятся подробности быта умерших, их характерные слова, жесты, поступки. Словно стремятся на миг «оживить» их, а порой и сделать своими собеседниками. Настоящее с его чередой безымянных могил невыносимо, надо хоть на минуту уйти в прошлое, смягчить переживания – пусть ненадолго, но уйти. «Теперь моя бедная Таня все плачет и не может переносить одиночества… С каждым прошедшим днем Таня все больше и больше расстраивается, вспоминает всякие подробности, мелочи их недолгой жизни» [929] , – писал Г.А. Гельфер.

1 ... 45 46 47 48 49 50 51 52 53 ... 136
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг. - Сергей Яров бесплатно.

Оставить комментарий