Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Франсуа вспомнил модистку — толстую веселую блондинку в рубенсовском стиле, которая всегда улыбалась им с видом заговорщицы. Анни в шутку утверждала, что Франсуа прячется за гардинами и подсматривает, как она раздевается, — у нее толстые ляжки. Он протестовал — ляжки были слишком толстые! Анни замечала: — Если бы ты застал ее в постели, ты бы не заставил ее подняться.
На его губах промелькнула улыбка, тотчас угасшая. Конечно, при удобном случае он все-таки смотрел на ляжки модистки! Именно в этой квартирке на Монмартре два года назад произошла последняя встреча Франсуа и Анни. Два года назад Субейрак очень мало отличался от Мориса Рэймона (он виделся с ним в дни своего отпуска), который утверждал, что Франция не будет побеждена, и обвинял правящие классы в том, что они предали Францию, а буржуазию в том, что она призвала Гитлера и желает мира на любых условиях. Это в точности совпадало с точкой зрения Марселя Деа, выраженной в словах «Умирать за Данциг».
Франсуа это шокировало, но он не был способен преодолеть такие противоречия. Не отступаясь от своего прежнего пацифизма, яростно нападая на майора Ватрена — «эту офицерскую шкуру», помесь жандарма с последним беглецом из-под Рейсхофена[48], — Франсуа все-таки чувствовал, что он стал уже другим. Рэймон увидел у своего друга военный крест. Он не выказал удивления, а просто сказал: — Ты всегда будешь дураком.
Наверное, он и сейчас говорит то же самое!
Франсуа разжег трубку. Он вспомнил все: улица Шевалье де ла Бар, позади Париж, огромный, с нелепыми зданиями магазинов Дюфайеля, улыбку Анни, добродушную физиономию Рэймона, толстые, аппетитные ляжки модистки. Если бы он захотел, все это было бы уже возвращено ему. «Почему я тогда отказал Шамиссо? Это было так легко». Франсуа не любил ответов, которые напрашивались сами собой: лояльность, верность, патриотизм, чистоплотность. Эти слова казались ему неумеренно заносчивыми, мелодраматичными. Ими слишком часто и слишком долго злоупотребляли.
Одна фраза в письме Анни смущала его. «Потому что ты все делаешь по чести». «Честь, это буржуазное чувство, средство эксплуатации… — начинал Рэймон, — ах, она обходится тебе слишком дорого, эта честь, в которую ты не веришь и которую не решаешься защищать! Свобода, равенство и братство! Семья. Долг. Родина!»
Франсуа вспомнил слова Ватрена, переданные Ванэнакером: «Я не знаю, что делаю здесь. Но я знаю, что не могу быть в другом месте». Франсуа тоже знал, что он не может ценою измены уйти отсюда, тогда как его товарищи останутся. Наконец-то из тумана возникла ясная, бесспорная мысль, воплотившаяся в живых людях, и эта мысль подсказана ему Стариком.
Вошел Фредерик.
— Г’ебята, г’ебята, — закричал он, — г’ебята, я вижу, что вам мешаю.
В самом деле, Камилл, совершенно не напоминавший в эту минуту Адэ, читал, свернувшись калачиком на койке, письмо своей жены; Тото долбил немецкий, стараясь забыть, что он не получил письма; Ван строгал, весело и фальшиво насвистывая что-то. Как видно, он, Ван, получил хорошие известия.
Параду вышел. Тогда Фредерик чинно поклонился Камиллу и сказал:
— Здравствуйте, господин гомосексуалист…
Закутанный в шинель, обутый в огромные резиновые сапоги, он приплясывал, как медведь, и сиял от восторга.
— Г’ебята, г’ебята, душка Леблон нашел способ покончить с морским владычеством гнусного Альбиона. Поймите значение этого, г’ебята! Когда морское владычество гнусного Альбиона будет уничтожено, тогда восторжествует Эрени;´я, Эрени;´я![49] Я продал мою идею немцам и получу за нее освобождение для себя и для душки Леблона, моей музы. Но не для вас, потому что вы — потаскуны, гомосексуалисты и садо-мазохисты, юдо-марксисты, круглые ничтожества, враждебные нашей великой Эрени, которая спасет Францию! Вот: чтобы потрясти морское владычество, как трясут грушу осенью, достаточно уничтожить море. Ах! А как это сделать? Вот именно этого дурацкого вопроса я и ждал от вас, г’ебята. Здесь-то проявляется гений…
— Заткнись, — сказал Камилл.
— Как она плохо закупорена, эта Камилла! В каком обществе я живу! В каком обществе! Чтобы уничтожить море, достаточно лишь заморозить воду и перенести ее на полюс. Это вполне логично, г’ебята…
Башмак, брошенный твердой рукой Тото, был ответом на эту унылую остроту. «Трагический снегирь» увернулся и скрылся за дверью, потом осторожно приоткрыл ее и крикнул:
— В каком обществе я живу! Нет, положительно вы недружелюбны ко мне, г’ебята!
Он закрыл дверь. Второй башмак с силой ударился о нее.
Хлопнула наружная дверь. Почти тотчас же послышались звуки рояля, бурная импровизация с синкопами и резкими сменами ритмов. Снегирь насвистывал. Из-за клоунского обличья выглянуло подлинное лицо музыканта.
Франсуа вспомнил слова Фредерика. Однажды он говорил им о музыке: «Как будто я в каком-то нереальном мире и вокруг меня зачарованные звери, прекрасные юные дамы, единороги, фонтаны… В общем я, конечно, болван».
Вот он какой!
«Мы все такие, — подумал Франсуа. — Все защищены масками. В сущности, может быть, он умнее нас всех. Это гораздо удобнее — полностью отделить в себе доктора Джекилла от мистера Хайда[50]. Если я был бы умнее, я бы отделил в себе пацифиста от солдата и спокойно делал бы свое дело».
Звуки рояля убаюкивали Франсуа. Лежать в тиши этой «штубе» как бы подвешенным над миром — в этом состоянии было что-то удивительное. Ты не знаешь, Анни, что я не могу ничего вычеркнуть из прошлого — ты пользуешься забвением, как оружием, потому что ты женщина. Ведь женщинам свойственно забывать. Знаешь, в плену люди вслушиваются, очень чутко вслушиваются. Я хотел бы написать тебе письмо, но без цензуры, и чтобы мне не мешал ложный стыд. Как я могу советовать тебе!.. Я сам живу так, словно меня уносит течением, и я тщетно барахтаюсь.
Я отказываюсь от подкопа. Я отказываюсь от побега, предложенного Эберлэном. Но я помогаю ему. Я чувствую, что ты в отчаянии, что ты надеялась больше, чем я. Может быть, ты сдашь. Я это чувствую. Сдашь от безнадежности. А потом будешь жалеть всю жизнь. Но я сейчас не стану бежать. Хотя у меня как будто достаточно храбрости. О храбрости я понял все, когда увидел, как контрабандист Матиас, ставший на четвереньки от страха перед бомбардировкой, снова превратился потом в героя с гранатой в руке. Бывает и наоборот. Каждому свое. Бывает так, что человек не боится гранаты, револьвера, бомбардировки, пики или кинжала. А в остальном он трус!
Ты говоришь, что я все делаю «по чести», а Эберлэн назвал меня приспособленцем. В чем же храбрость, в чем трусость?
Франсуа попыхивал трубкой и выплюнул табачную крошку, щипавшую язык. Он посмотрел на фотографию Анни, на ее тонкое, смуглое истомленное лицо — только Модилиани[51] мог бы передать его прелесть. Франсуа наклеил этот снимок на кусок серого картона, в который был упакован искусственный мед — кунстхониг. Его любовь тоже была, как искусственный мед. Он не очень любил этот портрет, но ему приходилось довольствоваться им. После истории с той фотографией, на которой она была снята вместе со своими сослуживцами, Анни не присылала ему других, может быть, по невнимательности или по недостатку женской чуткости, а может быть, из-за глубокой неуверенности в своей красоте. Рене, их приятель-скульптор, о котором она упоминала в своем письме, говорил, что в ее чертах есть что-то дорическое. А Франсуа находил в ней нечто от Модилиани. Каждый видит людей по-своему!
Анни происходила из Оверни, из Вольвика — местности, где много черного, грубого камня, она была также из Иль-де-Франса, из Сен-Мандэ Берси, Домениля, из XII округа Парижа. Предместья с запахом распиленных дров, средневековый Венсенский лес, площадь Нации. Анни была парижанкой из индустриальных районов, расположенных на берегу Сены, пробиравшейся сквозь город, сквозь туман, сквозь сиплые свистки буксиров и шум моторных лодок. Но вместе с тем Анни была и землячкой Франсуа Субейрака — уроженкой деревни, откуда зеленые тропинки вели к старинным замкам. Таковы были две стороны Анни. Конечно, Анни была из овернского Парижа, который хлопочет, копит деньги и торгует пороком на площади Бастилии с той же профессиональной добросовестностью, с какой торгуют лесом или углем, — это люди с грубыми, суровыми чертами лица, с круглыми головами, люди, которые рано встают, плохо умыты, трясутся над каждым грошом. Их матери — крепкие женщины с тонкими губами… (Анни, извини, но у тебя тонкие губы…), с шероховатой кожей, с руками, изъеденными щелочью.
Ничего от «фифы». Так же как и я, люди эти привязаны к овернской земле, к ее холмам и долинам. Ты из того же племени, что и я, Анни. Но ты женщина, и твой патриотизм не простирается дальше этой холмистой Франции и XII округа.
- Коммунисты - Луи Арагон - Классическая проза / Проза / Повести
- Мамино дерево - Тарьей Весос - Проза
- Необычайные приключения Тартарена из Тараскона - Альфонс Доде - Проза
- Человек рождается дважды. Книга 1 - Виктор Вяткин - Проза
- Прусский офицер - Дэвид Лоуренс - Проза
- Приключения биржевого клерка - Артур Дойл - Проза
- Кто ты, солдат - Антуан Сент-Экзюпери - Проза
- Воришка Мартин - Уильям Голдинг - Проза
- Полуденное вино: Повести и рассказы - Кэтрин Портер - Проза
- Три вдовы - Шолом-Алейхем - Проза