Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В Японии так часто... Много молодые убивают себя. От любви.
– Он отравился ягодой не нарочно, не знал.
– Да, так, конечно.
– Кажется, не все верят, что не нарочно?
– Молодых буси – воинов учат: говорить про любовь стыдно. Но все говорят тихо, очень горячо, хотя запрещается. Все любят. И много – мальчики убивают себя... яд... в воду... или – саблей.
– Я думал, что у вас этого нет, что ваши воины очень сильные духом. А они...
– Да, очень много. Мусуме веселая, очень рада, поет и говорит, как птичка. А он не смотрит. Или уезжает. Это хуже. И она берет яд. Больше она не хочет жить, Ареса-сан. Нет любви – нету жизни.
– Больно слушать вас, Оюка-сан, кажется, сам бы выпил яд!
– Да...
– Оюки, что с вами?.. Оюки...
– Что, Ареса?
– Почему?
– Пошему? – переспросила Оюки. Слезы на глазах все выдали. Ее твердость и терпение рухнули. – Ареса! Тебя любит Америка!
Ведь победившей соперницей оказывалась американка? «Она приехала в Японию, чтобы завладеть Ареса-сан?» Вот что думала Оюки. Это мучительно. Оюки казалось, что она никому и никогда не признается и не покажет своих страданий.
– Я не хочу быть разрезанным персиком!
Неприлично было бы уверять ее в том, чего не было. Да и не ее это дело, – так думал Алексей, возвращаясь домой. Юнкера, дрянные мальчишки, раздразнили. Может быть, и уроки мои не нужны теперь? Зачем ей наш язык? Ему стало обидно и больно за Оюки. Столько искренности было в ней! Все же милая, добрая девушка. Японцы говорят: у глупых родителей родятся умные дети. Если это верно, то, может быть, у злодеев родятся честные и добрые дети? Но им приходится страдать всю жизнь из-за своих злодеев предков?
На другой день после обедни в лагере подошел Григорьев.
– Забываете своих знакомых, Алексей Николаевич. А вас помнят. Все ждут вас сегодня у Фуджимото. Часто спрашивали меня, где же вы, Алексей Николаевич, скоро ли будете.
«Княжна еще здесь!» – подумал Сибирцев.
– В пост разгуляться нельзя, – сказал Григорьев, зайдя за Сибирцевым вечером, – но потихоньку можно «повеселиться под фортепиано», как говорят в Питере.
– Они не христиане, – молвил Махов. – А нам нельзя упускать время для доброй дружбы. Вот и Осип Антонович туда же. У каждого свое дело, – добавил он, глянув на Григорьева.
Бесцветное лицо унтер-офицера и его маленькие голубые глазки, казалось, ничего не выражали.
– Отведаем похлебки из редьки или супа из грибов, бобового киселя, вяленой рыбы, раков, зелени и травы, – приговаривал отец Василий, начищая сапоги.
Адмирал в услужение приставлял матроса, но Махов не давал ему никакого дела, поясняя, что пастырь должен делать все для себя сам, даже стирать.
– А тертая редька? – подхватил Гошкевич. – Но там, верно, будет что-то повкусней – бобы с медом...
Осип Антонович сам из «духовного звания», закончил семинарию, служил десять лет в Китае, в Пекинской духовной миссии, выучил там язык и китайскую письменность, а теперь в качестве чиновника министерства иностранных дел, переменив вид попа на модно выбритого дипломата, обошел с адмиралом вокруг света.
Поначалу в Японии он вел переговоры на бумаге, переписывался с японцами иероглифами, но вскоре овладел и устным языком так, что теперь мог объясниться.
– Да горох, яйца и китовый жир, – добавил он и спросил: – Кит рыба или мясо?
– Соблазны! – ответил отец Василий. – Узнаем от японских бонз много прелюбопытного. Они читари, книжники и грамотеи, не то что темный народ или чиновничество.
Гошкевич и Махов надели шляпы. Вчетвером вышли на улицу и пошагали.
– Соли не едят, – продолжал рассказывать отец Василий свои крестьянские наблюдения, – а присоленную редьку прикусывают за едой.
Был Махов всю жизнь деревенским попом в Курской губернии. После смерти попадьи набрался силы духа и ушел в плавание. Моряки искали таких священников, которые были бы, по их понятиям, сродни простому матросу. Лесовский охотно принял Махова на «Диану» и не пожалел.
– Приятели мои бонзы, Нитто и Зюйто, выказывают мне ласку, добродушие, гостеприимство, нелицеприятную искренность.
– А как же вы объясняетесь со своими приятелями? – спросил Сибирцев.
– Объяснялись сначала знаками. А потом стали и на словах, довольно хотя и отрывочных, но и для меня и для них – понятных...
Вышли за деревню. За рисовыми полями виден стал знакомый храм с деревянными воротами и с густо разросшимися деревьями во дворе, из-за которых проглядывала черепичная крыша.
– Чаще мы встречаемся у них, в их собственном храме – шинтоистском – сторонников природной японской веры.
Отец Махов проявлял редкую энергию и усердие, желая сблизиться со служителями истинной японской религии и все познать. Они изучают нас, мы – их... Сегодня шинтоисты в гостях у буддистов, там же княжна! Григорьев тут же!
Деревья и кусты в саду, когда подошли, более угадывались, чем были видны, от этого и сад, и храм в этот час еще прекрасней. Что это? Акация? Японская жимолость, померанцы, барбарис, сирень? Все цветет белым и желтым.
Из храма доносилось какое-то щелканье.
Раздался женский хохот, засмеялись несколько женщин. Смех затянулся и показался Алексею грубоватым, с оттенком вульгарности или как бы нервным. Так, может быть, смеются девицы в своей компании, когда распустят языки...
Григорьев пошел вперед уверенно. При свете большого висячего фонаря и двух малых около столика две молодые японки отчаянно резались в кости. Старая аристократка была тут же, и все трое опять рассмеялись чему-то, но быстро стихли, завидя вошедших.
– Вы, Оюки? – вырвалось у Алексея.
Мисс Ота сидела напротив княжны, держа кости. Игра мигом была убрана. Оюки-сан, как бы рекомендуя княжне Сибирцева, сказала:
– Ареса-сан!
Она серьезно поглядела на Алексея, словно что-то проверяя. Оюки боялась? Испортить ей настроение легко? Нет, она спокойна, глаза странно блестят, словно она торжествует.
Княжна подала руку с очаровательной улыбкой. Ни тени зла, упрека, недоверия, никаких опасений. Все ясно выражалось и взглядом и рукой!
Григорьев куда-то ушел. Махов разговорился с бонзами. Девушки усадили Сибирцева. Он замечал, что они понимают друг друга с полуслова, и почувствовал, что они, несмотря на всю разницу положений, близкие подруги, что невозможно в Европе. Княжна Мидзуно и дочь торговца Ота! Верно, и князь и деревенский богач чем-то связаны. Князь, может быть, зависит от старика Ота?
Несколько маленьких столиков составили вместе, разложили рисунки и картины, писанные тушью и акварелью.
В вазе очень элегантный, на первый вид сухой букет. Очень выразительны редкие длинные стебли, выгибы слабых еще лепестков, похожих на вялые язычки, выпадающие из пестрых чашечек.
Подали чай. Появилось голландское вино.
– Сегодня вино нельзя, – сказала Оюки.
– Почему нельзя? – спросил Алексей. – Можно!
Она знала про пост? Так пусть знает, что пост можно нарушать, большого греха нет.
Художник-японец сидел рядом с семидесятилетней аристократкой, княжна с Григорьевым, Алексей с Оюки.
Княжна мгновениями щурила глаза, наблюдая за ними. Когда Сибирцев замечал ее внимание, юная княжна сжимала рот мелкими складками, лицо ее становилось острым. Она посматривала на Алексея с большой озабоченностью, словно что-то знала, может быть, опасное для него и хотела бы остеречь.
Оюки казалась совершенно довольной, она нежилась в этом обществе рядом с Алексеем, под его взглядами, слушая его добрую, мягкую речь.
Она переводила княжие слова Алексея и ее ответы – ему по-русски. Она, оказывается, все понимала. «Гениальные у нее способности!» И какая она прелестная сегодня. Алексей подумал, что в выражении лица у княжны есть что-то голодное, кажется мгновениями – хищное. Да не оттого ли, что она, верно, бедна? Говорят, что их князья зависят теперь от купцов. Может быть, сама того не зная, инстинктивно ищет нового общества, погружается в среду артистов и художников... Тут и лицо ее теряет остроту, угасает хищность и цепкость взора, опять юная девушка становится милой, радостной и спокойной.
Рисовали, показывали друг другу картинки, пили душистый чай, наслаждались ароматом.
Алексей отдал гитару Григорьеву и пригласил Оюки на цыганский танец. На ее лице явилось выражение отчаянной решимости.
Григорьев играл превосходно, с чувством, как бы давая тон Алексею, заставляя не спешить, мягко перегнуться, отводя руку, и выступить легко и плавно, то перейти к девице и обнять ее за талию, то заплясать, и тогда княжна от радости хлопала в ладоши.
...В соседней комнате Гошкевич сидел с монахом. Имя его таинственного друга – Точибан Коосай. Но тот уже признался, что есть и другое – Масуда Кумедзаэмон.
Монах довольно молод, явно умен, кажется, любитель сакэ. Говорят, его видели оборванным, но сейчас он одет опрятно, в порядочном, даже дорогом халате из темного шелка.
- Капитан Невельской - Николай Задорнов - Историческая проза
- Капитан Невельской - Николай Задорнов - Историческая проза
- Золотая лихорадка - Николай Задорнов - Историческая проза
- Звон брекета - Юрий Казаков - Историческая проза
- Фараон. Краткая повесть жизни - Наташа Северная - Историческая проза
- Мадьярские отравительницы. История деревни женщин-убийц - Патти Маккракен - Биографии и Мемуары / Историческая проза / Русская классическая проза
- Темное солнце - Эрик-Эмманюэль Шмитт - Историческая проза / Русская классическая проза
- Падение звезды, или Немного об Орлеанской деве - Наташа Северная - Историческая проза
- Чингисхан. Пенталогия (ЛП) - Конн Иггульден - Историческая проза
- Последняя страсть Клеопатры. Новый роман о Царице любви - Наталья Павлищева - Историческая проза