Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как бы там ни было, ты действовал недипломатично.
— С этим никто не спорит, — сказал Стивен, вставая, — но только любая настоящая дипломатия всегда нацеливается на какой-нибудь особо лакомый плод. И как ты думаешь, какой плод принесла бы дипломатия Крэнли, пускай она и замечательна сама по себе? Какой плод она могла бы принести мне, если бы я дипломатично предложил брак — конечно, не считая супруги, что «увидит мое чистое богобоязненное житие»?[58] Скажи-ка!
— Сок плода, — отвечал Линч, тоже вставая; вид его показывал крайнюю усталость и жажду.
— Самое женщину, ты хочешь сказать?
— Вот именно.
В молчании пройдя по дорожке метров двадцать, Стивен промолвил:
— Я люблю, чтобы женщина отдавала себя. Люблю принимать… У этой публики считается злом продавать святыню за деньги. Но то, что они называют храмом Духа Святого, — это уж точно нельзя выставлять на продажу! Это разве не симония?
— Ты ведь хочешь продавать свои стихи, правда? — спросил Линч резко. — И притом публике, которую ты, по собственным словам, презираешь.
— Я не собираюсь запродавать мой поэтический дар. Я жду от публики вознаграждения за мои стихи, потому что, как я считаю, мои стихи принадлежат к духовным активам государства. В этом обмене ничего симонического. Я не продаю того, что Глинн именует божественный afflatus[59]; я не клянусь любить и почитать публику, а также повиноваться ей по гроб жизни. Не так ли? Тело женщины — телесный актив государства;» если она пускает его в оборот, она может продавать его как шлюха, или как замужняя женщина, или незамужняя работница, или любовница, наконец. Но женщина еще, между прочим, человеческое существо, а любовь и свобода человеческого существа — это уже не актив государства. Может ли государство продавать и покупать электричество? Нет, не может. Симония отвратительна, ибо она возмущает наши понятия о том, что для человека возможно и что невозможно. Человеческое существо может употребить свою свободу на то, чтобы производить или принимать, любовь же — чтобы плодиться или давать удовлетворение. Любовь дает, свобода берет.» Женщина в черной соломенной шляпке отдала нечто, прежде чем продала тело государству; Эмма продастся государству, но не даст ничего.
— Знаешь, если б ты даже сделал благопристойное предложение ее купить — для государственных целей, — сказал Линч, задумчиво поддавая носком гравий дорожки, — она бы не согласилась с ценой.
— Думаешь, нет? Если бы даже я…
— Никаких шансов, — решительно заверил другой. — Дуреха чертова, и все тут!
Стивен невольно покраснел.
— У тебя такой милый стиль выражаться, — сказал он.
При следующей встрече на улице Эмма не поздоровалась со Стивеном. Он не сказал об этом случае никому, кроме Линча. От Крэнли он не ожидал особого сочувствия, а от того, чтобы рассказать Морису, его удерживало еще сохранявшееся стремление старшего брата выглядеть преуспевающим. Беседа с Линчем с удручающей выразительностью раскрыла ему банальную сторону приключения. Не раз, и с полной серьезностью, он себе задавал вопрос: ждал ли он, что она может ответить «Да» на его предложение. Он говорил себе, что, видимо, его ум был в неуравновешенном состоянии в то утро. И при всем том, пересматривая свои доводы в защиту своего поведения, он их находил справедливыми. Экономическая сторона дела рисовалась ему не очень отчетливо — лишь до такой степени отчетливо, чтобы породить у него сожаление о том, что решение моральных проблем оказывается так безнадежно переплетено с чисто материальными соображениями. Он не был доктринером настолько, чтобы желать всеобщей революции как средства практической проверки своей теории, но и не мог поверить, что эта теория полностью неприложима на практике. Католические представления, требующие от человека, начиная с отрочества, неуклонного воздержания, а затем дозволяющие ему реализовать свою мужскую природу, предварительно удовлетворив Церковь по части своего правоверия, своих финансов, общих намерений и планов, а также поклявшись при свидетелях вечно любить жену, будь там любовь в наличии или нет, и производить потомство для царствия небесного по чину, одобренному Церковью, — эти представления абсолютно не удовлетворяли его.
Меж тем как эти размышления шли своим ходом, Церковь направила к его слуху посольство своих искусных защитников. То были послы всех рангов и всех типов культуры. Они поочередно адресовались ко всем сторонам его натуры. Он был молодым человеком с сомнительными видами на будущее и с необычным характером: таков был первый бросающийся в глаза факт. Послы воспринимали его без неподобающего лицемерия или поспешности. Они объявили, что в их власти сделать для него гладкими многие из путей, которые иначе будут весьма тернисты, и также в их власти обеспечить его необычному характеру простор и легкость для развития и усовершенствования, уменьшив тяготы материального рода. Он сожалел о том, что проблемы морали переплетались с чисто материальными соображениями — и здесь давались гарантии, что если он прислушается к речам послов, то, по крайней мере, в его случае моральная проблема будет направлена в такое русло, где сможет решаться вне зависимости от низких мелочей и забот. Ему свойственно было то, что он называл «современным» отвращением давать обеты, — обетов не требовали. Если по истечении пяти лет он будет по-прежнему коснеть в своей нераскаянной черствости, он сможет вновь обрести индивидуальную свободу, без страха, что будет назван клятвопреступником. Действовало старое мудрое правило должного учета обстоятельств. Он сам ведь был первым скептиком в отношении к неумеренному энтузиазму патриотов. Как художник, он относился с полным презрением к трудам, рожденным любым иным состоянием ума, кроме самого уравновешенного. Так может ли быть, чтобы к своей жизни он подходил с меньшею строгостью, чем та, с какою он хотел подходить к своему искусству? Разве могло у него быть такое недомыслие, такое циничное подчинение действительного абстрактному, коль скоро он честно верил, что ценность учреждения оценивается по его близости к реальным человеческим нуждам и проявлениям и что к духу современности следует прилагать эпитет «вивисекторский», в отличие от духа древности как «опутанного категориями». Он желал жизни художника для себя. Отлично! И при этом боялся, что Церковь помешает его желанию. Но, создавая свое кредо художника, разве не находил он его, пункт за пунктом, уже заранее созданным для него в наследии величайшего и церковнейшего из учителей Церкви, и разве не одно лишь тщеславие толкало его к терновому венцу еретика, тогда как вся теория, в согласии с которой строилась его жизнь художника, удобнейшим для него образом возникала из массивов католической теологии? Он не мог с чистым сердцем принять того, что предлагала протестантская вера: он знал, что ее хваленая свобода — зачастую только свобода неряшливости в мысли и бесформенности в обряде. Никто, вплоть до яростнейших врагов Церкви, не мог ей вменить неряшливость в мысли: тонкость ее различений стала притчей во языцех у демагогов. Пуританин, кальвинист, лютеранин враждебны искусству и преизобилию красоты, но католик — друг тем, кто предан толкованию и раскрытию прекрасного. Мог ли он утверждать, что его собственный аристократический интеллект, его страсть к соблюдению совершеннейшего порядка во всех неистовствах художественного творчества не являются чисто католическими качествами? В этот вопрос послы особенно не углублялись.
К тому же, говорили они, признак современного духа — стремление избегать любых абсолютных утверждений. Как бы вы ни были уверены сейчас в основательности своих убеждений, вы не можете быть уверены, что всегда будете их считать основательными. Если вы искренне считаете всякий обет нарушением человеческой свободы, то вы не можете дать и такой обет, что никогда не последуете обратному порыву, который наверняка вас охватит когда-нибудь. Нельзя упускать из вида и еще одну возможность: ваши взгляды могут измениться до такой степени, что всякое участие в делах мира станет казаться вам уделом лишь тех, [кого] кто еще способен обмануться надеждой. Во что превратится жизнь ваша в таком случае? Окажется, что вы напрасно расточили ее в трудах по спасенью тех, у кого нет ни стремления, ни способности к свободе. Вы верите в аристократизм — так поверьте и в превосходство класса аристократов и в тот общественный порядок, что охраняет это превосходство. Иль вы воображаете, что нравы станут менее низменны, а мысль и искусство менее зависимы, если эти невежды и фанатики, эти духовные плебеи, которых мы подчинили, сами подчинят нас? Ни один из этих плебеев не понимает ваших устремлений художника и не ищет у вас сочувствия: напротив, мы понимаем ваши стремления и часто сочувствуем им, мы ищем вашей поддержки и сочтем за честь вашу солидарность. Вы любите повторять, что Абсолют мертв. Будь это так, тогда, возможно, мы все заблуждаемся, и если вы принимаете такую возможность, у вас ничего не остается, кроме презрительной надменности разума. С нами ваши таланты к презрению смогут расцвести пышным цветом, когда вас признают входящим в орден патрициев, причем от вас даже не потребуют заключать перемирие с теми учениями, успехи которых в мире вам обеспечили ваше патрицианство. Присоединяйтесь к нам. Ваша жизнь будет застрахована от грубых помех, и ваше искусство будет «надежно ограждено от вторженья революционных теорий, защитником которых еще не бывал ни один художник из вошедших в историю. Присоединяйтесь к нам, на равных условиях. По темпераменту, по разуму вы по-прежнему католик. Католичество у вас в крови.» Живя в век, который притязает на открытие эволюции, можете ли вы быть настолько самонадеянны, чтобы думать, будто силою одного простого упрямства вы сумеете целиком пересоздать свою натуру и ум, очистить кровь свою от того, что вы, пожалуй, назвали бы католическою заразою? Такая революция, какой вы желаете, совершается не насильственно, а постепенно: и в стенах Церкви у вас будет возможность начать вашу революцию вполне рациональным образом. Вы сможете засевать ваши семена в хорошо вспаханные борозды, которые вверят вам, и если семена будут добрыми, они взойдут. А если вы пуститесь в пустыню без всякой нужды, если будете рассеивать свои семена наугад и по любой почве — какой жатвы вы можете ожидать? Вы видите, все направляет вас к руслу умеренности и терпения, и ручаемся, что очистившаяся воля может проявить себя в приятии с такою же полнотою, как в отвержении. Деревья не восстают против осени, равно как и любое образцовое творенье природы не восстает против ее ограничений. И вы точно так же не должны восставать против ограничений компромисса.
- Субботний вечер - Ханс Браннер - Современная проза
- Тот, кто бродит вокруг (сборник) - Хулио Кортасар - Современная проза
- Миссис Биксби и подарок полковника - Роальд Даль - Современная проза
- Собрание прозы в четырех томах - Довлатов Сергей Донатович - Современная проза
- Крутая тусовка - Валери Домен - Современная проза
- Хлеб с ветчиной - Чарльз Буковски - Современная проза
- Не сбавляй оборотов. Не гаси огней - Джим Додж - Современная проза
- Единородная дочь - Джеймс Морроу - Современная проза
- Единородная дочь - Джеймс Морроу - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза