Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со временем, завоевав доверие Крюгера, я проник в его сердце. Я довел его до такого состояния, что он ловил меня на улице и спрашивал, не разрешу ли я ему ссудить мне несколько франков. Ему хотелось, чтобы моя душа не расставалась с телом до перехода на более высокий уровень. Я был словно груша, зреющая на дереве. Иногда у меня случались рецидивы, и я признавался, что мне действительно нужны деньги для удовлетворения более земных потребностей, как, например, для визита в «Сфинкс» или на улицу Святой Аполлины, куда и он иногда захаживал, когда его плоть оказывалась сильнее духа.
Как художник он был круглый нуль, а как скульптор – даже меньше нуля. Он умел вести хозяйство – в этом я не мог ему отказать. Он ничего никогда не выбрасывал, даже бумагу, в которую заворачивали мясо. По пятницам вечером Крюгер приглашал к себе своих собратьев-художников, и на этих сборищах всегда было вдоволь и вина, и отличных бутербродов. Если что-нибудь из этого угощения случайно оставалось, то, придя утром, я это съедал.
Был и еще один художник, к которому я часто заходил. Его ателье помещалось позади «Баль бюллье». Художника звали Марк Свифт, и хотя этот едкий ирландец не был гением, он был зато настоящим эксцентриком. Его натурщица – еврейка, с которой он жил многие годы, – ему надоела, и он искал предлога, чтобы с ней расстаться. Но поскольку в свое время он промотал приданое натурщицы, то не знал, как ее спровадить, не возвращая денег. Проще всего было сделать ее жизнь невыносимой, чтоб она скорее согласилась голодать, чем переносить его жестокость.
Она была довольно славная женщина. Единственное, что можно было сказать о ней плохого, так это то, что она расползлась в талии и потеряла возможность содержать своего любовника. Она тоже была художницей, и, по словам тех, кто считал себя знатоком в этом деле, более талантливой, чем он. Но как бы Свифт ни портил ей жизнь, она оставалась ему верна и никому не позволила бы усомниться в том, что он великий художник. Его отвратительный характер она объясняла гениальностью. В их ателье на стенах никогда не висели ее картины – только его. Ее работы были свалены в кухне. Однажды – это было при мне – кто-то настоял на том, чтобы она показала их. Результат был самый неприятный. «Видите эту фигуру? – сказал Свифт, тыча ножищей в одно из полотен. – Человек, стоящий в дверях, собирается выйти во двор помочиться. Он никогда не найдет дорогу назад, потому что его голова приделана к телу совершенно по-идиотски… Теперь посмотрите на эту обнаженную фигуру… Все шло хорошо, пока она не принялась за пизду. Я не знаю, о чем она думала, но пизда получилась такой огромной, что кисть провалилась в нее, и вытащить ее оттуда уже невозможно…»
Чтобы показать всем присутствующим, как надо изображать обнаженное тело, Свифт достал огромный холст, который только что закончил. Это было написано с нее – замечательный образец мести, вдохновленной нечистой совестью. Работа маньяка – пропитанная ядом, ненавистью, желчью, мелочным презрением, но выполненная блестяще. Создавалось впечатление, что художник подсматривал за своей моделью в замочную скважину, подлавливая ее в самые некрасивые моменты – когда она ковыряла в носу или чесала задницу. На картине она сидела на волосяном диване в огромной комнате без всякой вентиляции и без единого окна; эта комната с тем же успехом могла сойти за переднюю долю шишковидной железы. В глубине вела на галерею зигзагообразная лестница, покрытая ковровой дорожкой ядовито-зеленого цвета; эта зелень могла явиться только из мира, находящегося при последнем издыхании. Но прежде всего бросались в глаза ягодицы женщины, скособоченные и покрытые струпьями. Они не касались дивана – женщина чуть приподнялась, как видно, для того, чтобы громко пернуть. Лицо модели Свифт идеализировал, это было невинное кукольное личико с конфетной коробки. Но ее груди были раздуты, точно их наполняли миазмы канализационных труб, и вся она, казалось, плавала в менструальном море – огромный эмбрион с тупым мармеладным взглядом ангела.
И все-таки Свифта любили. Он был неутомим в работе и, кроме живописи, действительно ни о чем не думал. Это, правда, не мешало ему быть хитрым, как хорек. Именно он посоветовал мне подружиться с Филмором, молодым человеком из дипломатического корпуса, каким-то образом попавшим в число знакомых Крюгера и Свифта. «Филмор может вам помочь, – сказал Свифт. – Он не знает, что ему делать со своими деньгами».
Когда человек тратит деньги на себя и получает от этого удовольствие, про него говорят: «Он не знает, что делать с деньгами». С моей точки зрения, такой человек нашел лучшее применение своим деньгам. О таком человеке нельзя сказать, что он скупердяй или транжира. Он пускает деньги в обращение – и это самое главное. Филмор знал, что дни его пребывания во Франции сочтены, и твердо решил выжать из своей заграничной жизни все возможное. А так как вдвоем делать это веселей, чем одному, нет ничего удивительного, что Филмор ухватился за такого человека, как я, – ведь у меня было сколько угодно свободного времени. Про Филмора говорили, что он скучный малый, и, по всей вероятности, это было правдой, но когда человеку надо есть, он может вынести гораздо более тяжкие вещи, чем скука. Филмор оказался страшным балаболкой, он говорил без умолку – главным образом о себе и о писателях, которыми рабски восхищался, например об Анатоле Франсе или о Джозефе Конраде. И все же мои вечера с ним были интересными, хотя и в другом отношении. Он любил танцы, хорошее вино и женщин. То, что он также любил Байрона и Гюго, ему можно было простить. Он совсем недавно выскочил из университета, и у него оставалось еще много времени для исправления вкуса. Но что мне нравилось в нем, так это страсть к приключениям.
Нас сблизил довольно странный случай, который произошел во время моего короткого проживания у Крюгера. Это случилось вскоре после появления Коллинза – матроса, с которым Филмор подружился, когда плыл из Америки. Мы все трое встречались каждый вечер перед обедом на террасе «Ротонды». Обед начинался с перно – этот напиток всегда приводил Коллинза в хорошее расположение духа и создавал как бы основу для вина, пива и коньяков, которые за ним следовали. Пока Коллинз оставался в Париже, я жил как герцог: дичь, вина лучших марок, сладкие блюда, о которых я раньше даже не слышал. Еще месяц такого питания, и мне пришлось бы лечиться в Баден-Бадене, Виши или Экс-ле-Бене. Между тем я жил в ателье Крюгера. И это становилось для него все обременительнее – я редко приходил домой раньше трех часов ночи, и меня было трудно вытащить из постели до полудня. Крюгер никогда не делал мне замечаний, но его отношение ко мне ясно показывало, что, по его мнению, я превращаюсь в пропойцу.
И вдруг я заболел. Изысканные яства оказались не по мне. Я не понимал, что со мной происходит, но не мог подняться с постели. Я был совершенно без сил, а вместе с силами пропала и бодрость духа. Крюгеру приходилось ухаживать за мной, варить мне бульон и все такое прочее. Это тяготило его, особенно потому, что он собирался устроить в своем ателье выставку для каких-то богатых меценатов, на которых он возлагал большие надежды. Моя постель стояла здесь же, в ателье, – другого места для нее не было.
Утром, в тот день, когда должны были явиться его возможные благодетели, Крюгер проснулся в самом отвратительном настроении. Если бы я мог стоять на ногах, он, наверное, просто дал бы мне по морде и выкинул вон. Но я лежал пластом. Он пытался выманить меня из постели, чтобы, когда появятся меценаты, запереть на кухне. Я прекрасно осознавал, что мое пребывание здесь было для него катастрофой. Какой интерес могут вызвать картины и скульптуры, когда тут же на ваших глазах умирает человек! А Крюгер был уверен, что я умираю, да и я придерживался того же мнения. Поэтому, несмотря на чувство вины, я без всякого восторга отнесся к предложению Крюгера вызвать машину «скорой помощи» и отвезти меня в Американскую больницу. Если я умираю, то хорошо бы умереть прямо здесь, в уютном ателье, а не искать другого места. По правде говоря, мне было все равно, где я умру, лишь бы не вылезать из постели.
Услышав мои рассуждения, Крюгер встревожился. И боль ной-то в ателье портил ему дело, а уж покойник и подавно. Это разрушило бы все его надежды, и без того хрупкие. Конечно, он не сказал мне этого прямо, но я ясно понял по его волнению, что именно так он и думает, а поняв, сделался упрямым и наотрез отказался от врача и от больницы. Отказался от всего.
В конце концов Крюгер до того разозлился, что, несмотря на мои протесты, стал меня одевать. У меня не было сил сопротивляться. Я только тихо шипел: «Ну и сволочь же ты…» Несмотря на то что день был теплый, я дрожал как собака. Крюгер одел меня и, накинув мне на плечи пальто, побежал звонить. «Я никуда отсюда не уйду… никуда… никуда…» – повторял я, но он захлопнул дверь перед моим носом. Вскоре он вернулся и, не говоря ни слова, стал приводить ателье в порядок. Последние приготовления. Через несколько минут в дверь постучали. Это был Филмор. Он объявил мне, что внизу нас ждет Коллинз.
- Американский психопат - Брет Эллис - Контркультура
- Мясо. Eating Animals - Фоер Джонатан Сафран - Контркультура
- Мясо. Eating Animals - Джонатан Фоер - Контркультура
- Ленинградский панк - Антон Владимирович Соя - Биографии и Мемуары / История / Контркультура / Музыка, музыканты
- Культура заговора : От убийства Кеннеди до «секретных материалов» - Питер Найт - Контркультура
- Печальная весна - Висенте Бласко - Контркультура
- И бегемоты сварились в своих бассейнах (And the Hippos Boiled in Their Tanks) - Джек Керуак - Контркультура
- Голый завтрак - Уильям Берроуз - Контркультура
- Биг Сюр - Джек Керуак - Контркультура
- Суета Дулуоза. Авантюрное образование 1935–1946 - Джек Керуак - Контркультура