Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впервые я услышал о Ремизове от Дмитрия Философова, дружившего с ним в начале XX века. Он говорил о нем где-то в 1924 году. Он тогда возвращался с Запада и встретился с Ремизовым мельком в Германии. Философов был явно под впечатлением от разговора, слишком «брутального», как он выразился, потому что им пришлось в спешке обсуждать самые важные вопросы. Он сказал мне только: «Я сказал Ремизову, что он должен вернуться в Россию. Он слишком именно русский. Он не выдержит эмиграции». Меня удивили эти слова, Философов всегда был ярым противником возвращений так называемых в то время smienowiechowców. Тогда мне не удалось больше ничего узнать. Философов повторил только: «Он не вынесет эмиграции…» Через несколько дней пришла открытка от Ремизова. Верх немецкой безобразности: толстый немец в цветастой куртке ловит за хвост толстого поросенка. Философов с каким-то мазохизмом прикрепил открытку к стене своей комнатки на Сенной.
Сам я познакомился с Ремизовым через пару лет на одном из Дягилевских балетов. Он стоял в антракте с Прокофьевым. Я тут же обратил внимание на маленькую фигуру Ремизова с большой, почти китайской головой и в темных очках. Меня поразил тогда мгновенный и такой личный и душевный взгляд из-под этих очков, внимание, которое он мне тогда уделил. Он тогда интересовал меня во вторую очередь, больше как друг Розанова и Блока. Но я читал из Ремизова разве что отрывки и то случайно, вокруг. Меня интересовали живые подробности о Блоке, Розанове, написанные их приятелем.
И только в 1938 году, проезжая на трамвае по Новому Святу в Варшаве, я в «Nouvelles Littéraires» впервые по-настоящему открыл прозу Ремизова, его коротенький рассказ. Даже сквозь досаждающий перевод, досаждающий, потому что совершенно чужой, я ощутил такую силу опустошенного одиночества и боли, что до сих пор помню место, где я читал этот рассказ. Это был фрагмент из той самой до сих пор не вышедшей книги «Учитель музыки». Меня пронзило сожаление, что, живя так долго в Париже, я никогда не сделал попытки навестить его, познакомиться поближе. Теперь я вдруг узнал, что Ремизов остался совсем один; в 1945 году он потерял жену, ближайшего товарища всех лет его невзгод и трудов, почти совсем ослеп, живет в нищете, тщанием горстки друзей. Одинокий, оторвавшийся от всего, но не как Пан Твардовский[161], между небом и землей, а между адом свар, зависти и нужды эмиграции и адом гнета у себя на родине.
Я поехал к нему: на двери записка странными загогулинами, что нужно стучать громче, легкие быстрые шаги за стеной. Дверь открывается, и я узнаю ту самую маленькую, только еще более сгорбленную от сидения над книгами фигуру и большую китайскую голову с обаятельной улыбкой. С той же теплой улыбкой он ведет меня по длинному темному коридору в светлый кабинет-спальню. Полки с книгами, а стены сверху донизу обклеены абстрактными картинами-коллажами, напоминающими китайские гобелены или рисунки Пауля Клее. Стены серебрятся и алеют. Ремизов усаживает меня напротив на просиженный гостями диван, а сам сидит за столиком с массивной чернильницей. «Чем вы зарабатываете?» — спрашиваю я нескромно через несколько минут разговора. — «О, вы знаете, на свете гораздо больше добрых людей, чем мы думаем. Они обо мне заботятся. Вот сегодня у меня кусок бекона, „dju ljard“[162], принес на завтра добрый сосед — а на вечер чая с хлебом мне достаточно. Если бы вы знали, как хорошо работать в полной тишине и одиночестве. Из этой квартиры я уже пару лет почти не выхожу. Я так рад, что живу на „rju Bualjó“[163] — ведь это Буало написал „de ljar poetik“[164]. Французы, скажу я вам, умеют работать над словом, знают, что такое слово, у нас, русских, все еще говорят только о содержании. Как мало людей понимают значение слова. Ведь есть или гении, как Достоевский или Толстой, — у них, как ни напишут, все получается!» (Я вспомнил, что Малларме сказал Дега, когда тот жаловался, что у него полно идей, но не получается написать ни одного хорошего сонета: «Mais, Degas, ce n’est pas [point] avec des idées que l’on fait des vers… C’est avec des mots»[165].)
Когда этот самый русский русский, Ремизов, произносит предложение по-французски, у меня вовсе нет впечатления, что он говорит по-французски с русским акцентом, а скорее как будто он присваивает русскому языку французские слова. Как же по-русски из его уст звучат слова «консьерж», «кофр» или «ордюр»[166]. И чем они хуже parikmachiera или gałstuka. Пускай пуристы не оскорбляются. В 1833 году Мицкевич, который ведь еще совсем недавно жил в Париже, преспокойно писал в своих статьях об «эклерерах»[167], об «эметах» (émeutes[168]), и еще что эмигранты, обреченные на бездействие, «руминируют» (ruminent[169])!
Даже в самом лучшем переводе нам не добраться до самой мякоти ремизовского слова, но перевод Лободовского кажется мне более близким, чем самые лучшие француз-ские переводы, настолько полярно противоположен дух французского языка мрачному, полному виражей богатству и мерцающей чувственности языка Ремизова. Писатель говорит о слове с таинственным благоговением, о слове, рождающемся из «сияния крови, потому что в начале была кровь»[170].
Розанов, которого с Ремизовым связывало больше чем дружба — родство в страстном и архирусском отношении к жизни, ругался в «Уединенном» на печать: «Как будто этот проклятый Гуттенберг облизал своим медным языком всех писателей», и литература потеряла из-за этого свою таинственность, прелесть интимности, которыми обладала в Средневековье. Рукописи Ремизова, неизданные, написанные очень красивым почерком, с рисунками автора, в обложках, сделанных самим автором, — не возвращение ли это к интимной, средневековой литературе, о которой Розанов говорил с таким восхищением, писанной не ради Prix Goncourt[171], не ради американских спекуляций на бестселлерах и Голливуде и не ради цензоров «Чительника»[172] или «Госиздатов»? («Не стоит, наверное, писать, если тебя прочтет всего тысяча человек», — говорил мне разочарованный в жизни и одаренный писатель, которому не дает спокойно спать купленный Кёстлером остров.)
В книге Ремизова, которой теперь не достать, «Взвихренная Русь»
- История советской фантастики - Кац Святославович - Критика
- Избранные труды - Вадим Вацуро - Критика
- Русский канон. Книги ХХ века. От Шолохова до Довлатова - Сухих Игорь Николаевич - Литературоведение
- Пришествие Краснобрыжего - Самуил Лурье - Критика
- С минарета сердца - Лев Куклин - Критика
- Записки библиофила. Почему книги имеют власть над нами - Эмма Смит - Зарубежная образовательная литература / Литературоведение
- Лики творчества. Из книги 2 (сборник) - Максимилиан Волошин - Критика
- Сельское чтение… - Виссарион Белинский - Критика
- Русский театр в Петербурге. Ифигения в Авлиде… Школа женщин… Волшебный нос… Мать-испанка… - Виссарион Белинский - Критика
- Разные сочинения С. Аксакова - Николай Добролюбов - Критика