Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вернемся к первому разряду, к тем, кто довольствуется списыванием с природы, не создавая новых образцов из беспорядочной груды материи, нагроможденной в их собственном мозгу. Разве такая книга, как та, что повествует о подвигах прославленного Дон Кихота, не заслуживает именоваться историей больше даже, чем история Марианы [154]? Ибо в то время как последняя замкнута в границы известного времени и известной страны, первая есть история мира в целом или по меньшей мере той части его, которая причастна законам, искусствам и наукам, – ее историей от того времени, когда она впервые приобщилась к ним, и до наших дней, и далее – доколе она будет им причастна.
Теперь я попробую применить эти замечания к лежащему перед нами труду, ибо, по правде сказать, я их здесь изложил главным образом в целях отвода некоторых предположений, какие могут построить касательно отдельных его частностей простосердечные люди, всегда спешащие усмотреть в изложенном отчет о добродетелях своих друзей. Несомненно, некоторые из моих читателей узнали законоведа в почтовой карете, как только услышали его голос. Вполне вероятно, что мой остроумец и чопорная дама также встретятся со знакомыми, равно как и все прочие действующие лица. Поэтому, чтоб устранить всякие злостные сопоставления, я заявляю здесь раз навсегда, что я описываю не людей, а нравы, не индивидуума, а вид. Мне, может быть, возразят: так разве действующие лица не взяты из жизни? На это я отвечу утвердительно, я даже могу, пожалуй, сказать, что написал очень мало такого, чего бы не видел сам. Законовед не только что живет, но прожил уже четыре тысячи лет; и, я надеюсь, бог продлит его жизнь еще на столько же. К тому же его можно встретить не только среди людей одной профессии, одного вероисповедания, одной страны, но когда впервые появилось на человеческой сцене низкое, себялюбивое существо, которое ставило свое «я» в центре всего творения, которое не желало ни утруждать себя, ни подвергаться опасности, ни давать деньги, чтобы помочь другому человеку или спасти ему жизнь, – тогда родился наш юрист; и покуда такая особа, какую я сейчас описал, существует на земле, до тех пор проживет и он. А следовательно, ему воздают мало чести, когда полагают, что он силится изобразить какого-либо маленького, безвестного человека, потому что он случайно сходствует с ним той или иной чертой или, скажем, своею профессией; между тем как его появление на свет предполагало куда более широкие и благородные цели: не выставить на посмеяние одно жалкое существо перед узким и презренным кругом его знакомых, но показать зеркало тысячам, в тишине их кабинетов, чтоб они могли узреть свое уродство и постарались бы от него избавиться, – и таким образом, претерпев тайное унижение, избегли бы публичного срама. Это ставит границу и определяет различие между сатириком и пасквилянтом: первый тайно исправляет недостатки человека для его же блага – как отец; второй публично позорит самого человека в острастку другим – как палач.
Остается еще только рассмотреть кое-какие мелкие обстоятельства. Как драпировка не меняет портрета, так, сколько бы мода ни менялась в разные времена, сходство от этого не уменьшается. Так что, мне кажется, мы с уверенностью можем сказать, что миссис Тау-Вауз ровесница нашему юристу; и хотя в тех превратностях, каким она должна была подвергнуться в столь длительном существовании, ей, наверно, довелось в свое время стоять и за стойкой в гостинице, – я не постесняюсь утверждать, что в круговороте веков она когда-нибудь восседала и на троне. Короче говоря, если когда-либо крайняя буйность нрава, жадность и бесчувствие к человеческому горю, приправленное некоторой долей лицемерия, соединялись в женском облике, – этой женщиной была миссис Тау-Вауз; а если когда-либо замечались в мужчине проблески доброты, затемненные скудостью духа и разума, – этим мужчиной был не кто иной, как ее трусливый муж.
Не стану больше задерживать читателя и сделаю ему только еще одно предостережение обратного свойства. Как в большинстве наших действующих лиц мы хотим бичевать не индивидуумов, а всех людей того же рода, – так в наших общих описаниях мы имеем в виду не всех огулом, но подразумеваем наличие многих исключений. Например, при описании «высоких лиц» мы, конечно, не намеревались включить сюда уже и тех, которые к чести для своего высокого звания умеют благонаправленной снисходительностью сделать свое превосходство возможно менее тягостным для людей, поставленных, главным образом по воле случая, ниже их. Так, я мог бы назвать одного пэра, возвышающегося над людьми столько же по своей природе, сколько благодаря Фортуне: нося на своей особе благородные знаки почета, он носит в то же время печать достоинства на душе своей, отмеченной величием, обогащенной знанием и украшенной гением. Я видел, как этот человек, оказывая щедрую помощь другому, свободно общался с ним и был ему покровителем и в то же время приятелем [155]. Я мог бы назвать одного простолюдина, своими превосходными талантами вознесенного над толпой так высоко, как его не мог бы всей своей властью возвысить государь: его обращение с теми, кому он оказывает услугу, приятнее самой услуги, и он так умеет проявлять радушие, что, если бы мог отбросить врожденное величие осанки, он часто заставлял бы самого смиренного из своих знакомых забывать, кто хозяин того дома, где их столь любезно принимают. [156] Эти образы, мне думается, должны быть всем известны; я заявляю, что они взяты из жизни и нисколько не возвышаются над ней. Под описанными мною «высокими людьми» я, следовательно, разумею множество жалких особ, которые, позоря своих дедов, чей почет и богатства они унаследовали (или еще, пожалуй, больше своих матерей, – потому что такое вырождение едва ли вероятно), имеют наглость проявлять пренебрежение к людям, стоящим отнюдь не ниже тех, кому они обязаны собственным своим величием. Невозможно, мне кажется, придумать зрелище, более достойное нашего негодования, чем человек, который не только пятнает родовой свой герб, но срамит весь род человеческий, надменно обращаясь с людьми достойными, являющими собою честь для природы своей и позор для ветреной Фортуны.
А теперь, читатель, прихватив с собою эти указания, ты можешь, если хочешь, последовать дальше за течением нашей правдивой истории.
Глава II
Ночная сцена, во время которой на долю Адамса и его спутников выпало несколько удивительных приключений
Наши путешественники столь поздно выбрались из гостиницы, или кабака (можно назвать так и этак), что немного прошли они миль, когда их настигла, или встретила, ночь, – как вам будет угодно. Читатель должен меня извинить, что я не вдаюсь в подробное описание их пути; так как мы приближаемся к местожительству господ Буби и так как имя это несколько опасного свойства и некоторые злонамеренные лица могут в коварстве своем применить его ко многим достойным деревенским сквайрам – порода людей, которая представляется нам вполне безобидной и внушает нам должное почтение, – то мы ничем не желаем содействовать таким злонамеренным целям.
Мгла уже покрыла половину земного шара, когда Фанни шепотом попросила Джозефа остановиться для отдыха, потому что она так устала, что больше не может идти. Джозеф тотчас убедил Адамса, еще ничуть не притомившегося, сделать привал. Тот, едва уселся, начал скорбеть об утрате своего любезного Эсхила, и только мысль, что в темноте он все равно не мог бы читать, несколько утешила его.
Небо было так затянуто облаками, что не проглядывала ни одна звезда. То была воистину «зримая тьма» [157], по выражению Мильтона. Это обстоятельство, однако, было очень приятно для Джозефа, ибо Фанни, не опасаясь, что Адамс ее увидит, дала волю своей страсти, как никогда до той поры: склонив голову Джозефу на грудь, она беззаботно обвила его руками и позволила ему прижаться щекой к ее щеке. Это преисполнило нашего героя таким счастьем, что он не променял бы свою мураву на прекраснейший пуховик в прекраснейшем в мире дворце.
Адамс сел поодаль от влюбленных и, не желая мешать им, предался размышлению. Но немного времени провел он так, когда заметил вдали свет, который, казалось, приближался к нему. Он тотчас окликнул невидимого путника, но, к его прискорбию и удивлению, свет на миг остановился и затем исчез. Тогда Адамс спросил у Джозефа, не видел ли он свет. Джозеф ответил, что видел.
– А заметил ты, как он исчез? – добавил Адамс. – Я хоть и не боюсь привидений, но допускаю их существование.
Он погрузился в размышления об этих бесплотных существах, вскоре прерванные несколькими голосами, которые прозвучали, как ему помнилось, чуть ли не над ухом у него, хотя на деле они доносились с изрядного расстояния. Так или иначе, но он отчетливо разобрал, что путники сговариваются убить всякого, кого они встретят. А немного погодя услышал, как один из них сказал, что за эти две недели он уже прирезал с дюжину.
- История Тома Джонса, найденыша. Том 1 - Генри Филдинг - Классическая проза
- Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский. Часть вторая - Мигель де Сервантес - Классическая проза
- Простодушный дон Рафаэль, охотник и игрок - Мигель де Унамуно - Классическая проза
- Эмма - Шарлотта Бронте - Классическая проза
- Собор - Жорис-Карл Гюисманс - Классическая проза
- «Да» и «аминь» - Уильям Сароян - Классическая проза
- Семьдесят тысяч ассирийцев - Уильям Сароян - Классическая проза
- Студент-богослов - Уильям Сароян - Классическая проза
- Полное собрание сочинений и письма. Письма в 12 томах - Антон Чехов - Классическая проза
- Блеск и нищета куртизанок - Оноре Бальзак - Классическая проза