Рейтинговые книги
Читем онлайн Год две тысячи четыреста сороковой - Луи-Себастьен Мерсье

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 39 40 41 42 43 44 45 46 47 ... 86

Меня попросили перейти в соседнюю комнату, чтобы поужинать. С удивлением взглянул я на часы — было всего семь часов вечера.

— Пожалуйте, — сказал хозяин, беря меня под руку, — мы здесь не просиживаем полночи в духоте от горящих свечей. Мы любим солнце, и каждый у нас старается доставить себе радость увидеть его в те минуты, когда первые его лучи еще только окрашивают горизонт. Мы не ложимся в постель с полным желудком, а потому ночью спим спокойно и не видим причудливых снов. Мы бережем свое здоровье, ибо от него зависит и веселие души.[246] Чтобы рано встать, надобно рано и лечь; к тому же мы любим видеть легкие и приятные сны.[247]

Наступила минута молчания. Отец семейства благословил блюда, стоявшие на столе. Здесь воскресили этот возвышенный, этот священный обычай, ибо он всякий раз напоминает о благодарности, которой мы обязаны богу, чьей волей произрастают земные плоды. Я не столько вкушал пищу, сколько наблюдал. Не стану говорить о царившей здесь поразительной чистоте. Слуги находились тут же, в конце стола, они ужинали вместе с хозяевами — и от этого только больше их любили; в их обществе слуги получали уроки честности, которые облагораживали их сердца; они просвещались, слушая разговоры за трапезой; не были они ни грубыми, ни дерзкими, ибо никто больше их не унижал. Свобода, веселость, пристойная простота, царившие за столом, услаждали душу каждого из сидевших здесь. Каждый брал себе пищу сам — порция его стояла на столе против него. Сосед не стеснял здесь соседа. Никто не тянулся к блюдам, стоящим далеко от него. Того, кто съел бы больше своей порции, сочли бы здесь за обжору, ибо она была предостаточной. Многие люди ведь едят излишне много — и скорей из привычки, нежели из действительной потребности.[248] Избавиться от этого недостатка удалось, не прибегая к какому-либо особому закону.

Все кушания, которые я попробовал, были почти безо всякой приправы, но я на это и не сетовал: сочность и острота, приданные им самой природой, делали их на мой взгляд превкусными. Я не увидел здесь тех утонченных блюд, что, прежде чем попасть на стол, проходят через руки многих искусников, — не было здесь всяких пряностей, подлив, процеженных отваров, острых соусов, всего того, что, входя в состав тонких дорогих блюд, ускоряло истребление домашних животных да обжигало людям желудки. Народ этот не был особым охотником до мяса, он не разорялся ради хорошего стола и не пожирал больше того, что природа способна вновь воспроизвести. Им отвратительна была всякая роскошь; роскошь же в еде они считали возмутительным преступлением, ибо если человек имущий, злоупотребляя своим богатством,[249] расхищает питательные запасы земли, бедняку волей-неволей приходится покупать их втридорога, отказывая себе в лишней трапезе.

Здесь подавались именно те овощи и фрукты, что произрастают в это время года, секрет выращивания среди зимы кислых вишен был совершенно забыт. Никто не гнался за первыми плодами, всецело полагаясь в этом на природу: эти были приятнее на вкус, да и желудок от них не страдал. За десертом мы ели превосходные фрукты и выпили какого-то старого вина, но никаких подкрашенных ликеров, настоянных на спирте, которые так модны были в мое время, здесь и в помине не было. Они были запрещены столь же строго, как и мышьяк. Люди уразумели, что не может быть никакого наслаждения в том, чтобы готовить себе медленную и мучительную гибель.

Хозяин дома сказал мне с улыбкой:

— Признайтесь, наш десерт кажется вам весьма жалким. Мы не подаем на стол ни деревьев, ни замков, ни ветряных мельниц, ни фигурок, вылепленных из сахара.[250] В давно минувшие времена таким безрассудным излишествам, не приносившим даже никаких особых наслаждений, предавались впавшие в детство взрослые люди. Ваши парламентские деятели, коим следовало хотя бы подавать пример умеренности, а не узаконивать своим участием это наглое и жалкое расточительство, сии отцы народа, говорят, при очередном возобновлении своих заседаний замирали от восторга, любуясь выставленными на столе сахарными человечками. Вообразите себе, как лезли вон из кожи другие сословия, стараясь их перещеголять.

— Это еще что! — ответил я. — Посмотрели бы вы, какие были у нас искусники. В мое время на столе в десять футов шириной ухитрились представить оперу: все честь по чести — машины, костюмы, актеры, танцовщики, оркестр, и все это было из сахара, и декорации менялись, как в театре Пале-Рояля. А в это время народ теснился у дверей, дабы сподобиться редкостного счастья хотя бы одним глазком взглянуть на великолепное сие угощение, при том, что все бремя потребных для этого расходов, разумеется, ложилось на его плечи. Народ восхищался роскошью, в которой утопали властители, он считал себя ничтожным перед ними…

Тут все рассмеялись. Возблагодарив бога за трапезу, мы стали весело выходить из-за стола. И ни у кого после этого ужина не было ни ипохондрии, ни расстройства желудка.

Глава сорок вторая

ГАЗЕТЫ

Вернувшись в гостиную, я увидел лежавшие там на столе широкие полосы бумаги, которые были в два раза длиннее, чем английские газеты.{242} С жадностью бросился я к ним. Сверху каждой печатной страницы значилось: «Новости общественной и частной жизни». Хоть я и решил ничему более здесь не удивляться, но, по мере того как я перелистывал страницы этих газет, изумление мое все возрастало. Наиболее поразившие меня статьи я приведу здесь хотя бы в том виде, в каком они мне запомнились.

* * * Из Пекина, от такого-то числа

Здесь в присутствии императора впервые сыграна была французская трагедия «Цинна».{243} Милосердие Августа, а также красота и благородство характеров произвели большое впечатление на собравшихся.

— Вы подумайте! — сказал я человеку, сидевшему рядом. — Ну и бесстыжий же враль этот газетчик: прочтите-ка…

— Но это истинная правда, — отвечал он мне весьма хладнокровно, — я собственными глазами видел в Пекине представление «Китайского сироты». Позвольте сказать вам, что сам я мандарин и большой любитель изящной словесности, равно как и справедливости. Я переехал через Королевский канал.[251] На путь сюда я потратил около четырех месяцев, но я еще и развлекался дорогой. Я стремился увидеть знаменитый Париж, о коем столько говорят, ибо хотел узнать о множестве таких вещей, которые необходимо самому увидеть, чтобы как следует их оценить. Вот уже двести лет как французский язык в ходу в Пекине, я увезу отсюда несколько хороших книг, чтобы перевести их на китайский.

— Как, господин мандарин! так вы не пользуетесь больше своими иероглифами? И у вас отменен странный закон, запрещавший всякому китайцу выезжать за пределы империи?

— Нам волей-неволей пришлось изменить наш язык и принять более простые буквы с того момента, как мы пожелали свести более тесное с вами знакомство. Это оказалось не труднее, чем изучить алгебру и прочие математические науки. Наш император отменил древний закон, о котором вы говорите, весьма мудро рассудив, что не все же вы похожи на тех священников, коих мы прозвали «полудьяволами» за то, что они даже среди нас стремились разжигать пламя своих распрей.{244} Насколько мне известно, более тесные и близкие связи установились у нас благодаря нескольким медным пластинам. Искусство гравирования было для нас тогда новым и вызвало особенный наш восторг. С тех пор мы в нем почти сравнялись с вами.

— Ах да, помню. На тех пластинах были выгравированы рисунки, изображавшие различные битвы; рисунки эти были посланы нам тем самым императором-поэтом, которому Вольтер направил прелестное послание, а наш король, поручив выполнение гравюр своим лучшим мастерам, преподнес их затем в подарок «Очаровательному китайскому королю».{245}

— Совершенно верно. Ну так вот, с этого-то времени между нами и установились постоянные сношения, и мало-помалу науки, подобно векселям, стали иметь повсеместное хождение. Воззрения одного человека делались воззрениями всего человечества. Книгопечатание, сие несравненное изобретение, всюду разнесло просвещение. Тщетно старались вездесущие тираны человеческого разума остановить неодолимое его шествие. С необычайной стремительностью совершились благодетельные перемены, вызванные в нравственном мире солнцем искусств, все залило оно своим чистым, ярким, немеркнущим светом. В Китае более не господствует палка,{246} и мандарины перестали являть собой некое подобие школьных педелей. Простой народ уже не труслив и не хитер, ибо все сделано для того, чтобы возвысить его душу: его не унижают более постыдными наказаниями, ему внушили понятие чести. Мы по-прежнему чтим Конфуция,{247} который жил почти одновременно с вашим Сократом и так же, как и он, не распространялся много о сущности вещей; он лишь объявил, что для него нет ничего тайного и что порок будет наказан, а добродетель вознаграждена. Наш Конфуций имел даже одно преимущество перед греческим мудрецом: он не разделывался столь решительно с религиозными предрассудками, которые за неимением более благородной опоры служат народам основой нравственности. Он терпеливо ждал, чтобы истина сама, без шума и усилий, проложила себе дорогу. Наконец, это именно он доказал, что государю, дабы хорошо управлять своими владениями, надобно быть философом. Наш император по-прежнему ходит за плугом, но это уже отнюдь не пустая церемония и не проявление детского упрямства…

1 ... 39 40 41 42 43 44 45 46 47 ... 86
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Год две тысячи четыреста сороковой - Луи-Себастьен Мерсье бесплатно.
Похожие на Год две тысячи четыреста сороковой - Луи-Себастьен Мерсье книги

Оставить комментарий