Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может, это современная война? — вставляет Васюков.
— А мы к чему готовились, к петровским войнам? Десять лет вопили о нашей авиации, о танках, о ворошиловских залпах — где они? Ведь мы с бутылками воюем, с винтовками. Артиллерию побросали, я по неделям ни одного орудийного выстрела с нашей стороны не слышу. Танков нет — куда они делись? О самолетах не спрашивай: немцы как хотят издеваются над нами, мы только немецкие самолеты над собой видим. Иногда возьмут, бочку нам пустую бросят, рельсу: они летят с таким воем, что, думаешь, ну, конец, сейчас в дым разнесут! Упала — рельса! Мы от бешенства задыхаемся, вида такие немецкие штучки. А что ты сделаешь, если у нас одни кукурузники[9] украдкой, по земле, по штабным делам летают? Вот тебе и вся наша «авиация»! — презрительно плюет Новиков.
— А командиры! — через минуту восклицает он. — Я из запаса, ладно, а кадровые? Смех один: как потерянные, как маленькие, их за ручку надо водить. То людей на верную смерть гонят, а когда нужно, не шевельнутся: приказа ждут! Без приказа ни шагу, бегут только без приказа. Ни план, ни толкового командования, одни приказы, и обязательно — с расстрелами! Одного за невыполнение боевого задания, а его, наверно, и выполнить было нельзя, другого за дезертирство, — а что ему делать, если вся часть ушла? Третьего чёрт его знает, за что, но обязательно, — расстрел! Немцы нас бьют, и мы себя бьем. Кому охота воевать, если как ни сделай, всё равно могут расстрелять? Вот и выходит: отступаем к Можайску, иду я леском и вижу в кустах сидят, пришипились — майор, еще три-четыре офицера, — остаются в плен! Это не рядовые, те тысячами сдаются, а офицеры. Когда было видано, чтобы офицеры сдавались в плен? Как тут навоюешь?
— Отступаем, всё уничтожаем: склады богатейшие, посевы, а население только смотрит. Просят: дайте нам, не жгите, с голоду подохнем! Нельзя, надо по приказу: раз — и на воздух! А люди — пусть злее будут. Что ж, они бесчувственные, не понимают? Красноармейцев бывает тоже голодом морим, а уходим, продукты жжем. Верно, иногда деремся, жестоко, до последнего, да ведь это не по плану и не по желанию, а от отчаяния, от злости: всё равно пропадать! Так разве одной злостью войны выигрываются?
Замолчав, Новиков уныло жует булку. Его провалившиеся глаза мутны, еще резче обозначились складки у рта. Васюков задумчиво теребит клеенку стола. В тишину комнаты неожиданно врывается тянущий за душу рёв сирены.
Выключив свет, откидываю бумажную штору затемнения. Непроглядная ночь, ни проблеска. Как будто сразу за окном чёрная, рыхлая стена — из её рыхлости надрывно ревет сирена.
Рев обрывается, где-то далеко тявкают зенитки. Слышно приглушенное, вкрадчивое гудение: жжу-жжу-жжу. — говорят, так жужжат немецкие самолеты. Невидимый, самолет кружит в чёрной ночи над нами, над встревоженной Москвой, заставляя в сотый раз задавать вопрос, ответа на который не получить: что будет с нами? Что будет с Москвой?
В небо поднимаются белые столбы прожекторных лучей, в черноте между ними вспыхивают звездочки зенитных разрывов…
Чего хотят немцы?!Утром, по дороге на работу, захожу во все табачные магазины, киоски и не могу купить папирос: они исчезли. У людей вид еще более спешащий и растерянный, но больше попадается и незанятых, словно случайно присутствующих, пристально всматривающихся и него-то ждущих лиц. Странно: Москва прифронтовой город, а военных на улицах мало. Куда-то запропастились милиционеры: не видно ни одного. Встречаю группу, по виду рабочих, с мешками, корзинками, из корзин выглядывают связки колбас, мясо. Откуда столько мяса?
В подъезде встречаю Васюкова. В сбитой на затылок кепчонке, с распахнутыми полами полушубка, снабженец куда-то спешит.
— Стой! — останавливаю его. — Снабжай папиросами, нигде курева нет.
— Тю, папиросами! Махорки хочешь? На нашем складе достал, — отвечает Васюков, протягивая пачку махорки. — О папиросах забудь: фабрику Дукат разгромили. Верно говорю: все склады в миг опорожнили, ящиками папиросы несли. На Таганке ларек разобрали, Гастроном, — выкладывает новости Васюков. — А сейчас Мясокомбинат громят. Товарищи рабочие узнали, что под него мины заложили, для взрыва, и решили: чего добру пропадать? Окорока, колбасы мешками волокут, скот разбирают. Весело, как в революцию»! — кричит, убегая, Васюков.
— Начинается, — отозвалось внутри. Но и не верилось: может ли действительно «начаться»? И нужно ли этому радоваться — или надо огорчаться?
В канцеляриях пусто… Две-три сотрудницы всё еще носят из шкафов и выбрасывают в окна папки с «делами». Завкадрами, женщина с лицом мужчины, сама выстукивает на машинке справки: «Выдана в том, что сотрудник…… житель Москвы, эвакуируется в……».
— Куда? — спрашиваю её.
— Неизвестно. На восток, а куда, еще не сказали, — не глядя отвечает завкадрами.
Кому и что известно сейчас в Москве? Жизнь клокочет, но она и остановилась, как перед прыжком в будущее. В какое, кто знает?
В коридоре останавливает пожилой инженер Блинов, из соседнего с нами учреждения. Ухватив за пуговицу пальто, он всполошенно говорит:
— Как выехать? У нас в бюро осталось всего три человека, мы никуда не можем приписаться к эвакуации. Положение трагическое: мы можем остаться!
— Но ведь вам ничего не грозит: вы не еврей, не член партии. Вам немцы ничего не сделают.
Блинов отшатывается, всплескивает руками и снова хватается за мою пуговицу:
— Как вы можете так говорить! Да я ни минуты не останусь с немцами! Я возьму жену, дочь и уйду пешком!
Во всполошенной фигуре инженера, в его искаженном лице есть что-то трогательное и, пожалуй, действительно трагическое. А может, и комическое? Советую ему пойти к нашей завкадрами: их бюро нам родня, может быть, устроится с нами.
Спустя пять минут Блинов выбегает из отдела кадров немного успокоенный.
— Кажется, улажено: приписался. Я, понимаете, был на Ярославском, на Казанском — куда там! Битком: эвакуируются наркоматы, военные учреждения, не протолкаться. Поехал на Нижегородское шоссе, а там машины по четыре в ряд — все на восток! Люди, станки, ящики — не уцепишься. Говорят, на шоссе стоят заставы: НКВД ловит эвакуирующихся без разрешения. А завмагов всяких, бегущих с ворованными товарами, тут же расстреливают. Поделом! Однако, бегу собираться, спасибо за совет!..
Захожу в пустую комнату, сажусь в чье-то кресло. Настроение путаное и беспокойное. Как будто что-то надо сделать, а делать нечего. Закрываю глаза, вспоминаю Горьковское шоссе — по нему машины, в четыре ряда, движутся на восток. Крики, брань, треск моторов, машины сталкиваются, наезжают одна на. другую и у людей чувство, что это — начало конца. Какого?
Из-за тонкой фанерной стенки слышу возмущенный женский голос:
— Привезли нас за Ржев, в лес — ни бараков, ни домов, располагайся под елками! Начальство себе палатку поставило, а мы под небом. Стали шалаши делать, а как их делать, если мы шалаши только в кино видали? Поставили, а они разваливаются, через ветки дождь льет, на нас всё мокрое — кошмар! Дали нам лопаты, привели в поле — копайте! А мы в туфельках, в тоненьких чулочках: где я рабочую обувь возьму, если у меня на всё-про всё пара выходных туфель, пара расхожих? И какой из меня землекоп, если я умею только обед сварить, да на машинке стучать? Ну, и копали. С перовых дней у кого ангина, у кого грипп, а потом дизентерия пошла — ужас один! Кормежка отчаянная, бурда, хлебом питались. Представляете: две тысячи московских баб, под дождем, оборвались, переболели, перемучились, на себя самих не похожи стали — зверинец, и только! Из двух тысяч через две недели половина осталась: кто умер, кого в больницу отправили, кто убежал. Выкопали противотанковый ров, начали окопы копать и слышим: немцы уже под Ржевом, позади нас! Побросали мы лопаты и лесами домой. Шестьдесят километров пехом проперли, как уцелели, сама не знаю. Нам еще повезло: дорогой омы других женщин встречали, их бомбили немцы, из пулеметов расстреливали, а много бабьих отрядов у немцев осталось. Спрашивается, какого лешего нас три недели мучили? Мучились, ну, ладно бы, да ведь попусту, напрасно мучились, вот что обидно! Что, наши верхи, совсем ополоумели? Нет, это не война: бабами не воюют! А у нас равноправие: мужиков напропалую гробят и нас туда же! — женщина в сердцах шлепает по столу чем-то твердым — звук стукнул, как револьверный выстрел. Никто не отвечает, за перегородкой вязкая тишина…
Из Рыбинска тоже отправляли женщин на работы. Эшелон первой партии: немцы разбомбили к западу от Бологого — в живых осталась половина женщин. Вторую партию немцы частью перебили, частью отрезали. В городе остались осиротевшие дети… Через земляные укрепления, возведенные наспех, бестолково, без плана, немцы идут, ни на минуту не задерживаясь. Но от Ленинграда до Черного моря сотни тысяч женщин продолжают гнать под немецкие бомбы, пули, снаряды. Погибли уже десятки тысяч женщин… Опять бессмыслица, неразбериха, кровь, безрассудная трата человеческих жизней. Но что в этом, если человек — ноль? А для нашей власти часто он и того меньше: отрицательная величина.
- Технологии изменения сознания в деструктивных культах - Тимоти Лири - Прочая документальная литература
- Рок-музыка в СССР: опыт популярной энциклопедии - Артемий Кивович Троицкий - Прочая документальная литература / История / Музыка, музыканты / Энциклопедии
- Древний Египет. Храмы, гробницы, иероглифы - Барбара Мертц - Прочая документальная литература
- Германия и революция в России. 1915–1918. Сборник документов - Юрий Георгиевич Фельштинский - Прочая документальная литература / История / Политика
- На передней линии обороны. Начальник внешней разведки ГДР вспоминает - Вернер Гроссманн - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Политика
- Почему нам так нравится секс - Джаред Даймонд - Прочая документальная литература
- Убийца из города абрикосов. Незнакомая Турция – о чем молчат путеводители - Витольд Шабловский - Прочая документальная литература
- Чекисты, оккультисты и Шамбала - Александр Иванович Андреев - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Исторические приключения / Путешествия и география
- Дети города-героя - Ю. Бродицкая - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / История / О войне
- Люди, годы, жизнь. Воспоминания в трех томах - Илья Эренбург - Прочая документальная литература