Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подталкиваемый надзирателем, взобрался-таки на верхний этаж помещения и, как на протезах, пошагал, теряя равновесие, к знакомой клетке, уцепился за прутья, ожидая, когда откроют дверь. Собрался силами, шагнул в неё и плюхнулся на пол. Меня била неудержимая дрожь, я скрежетал зубами, до острой боли сжимал челюсти, с силой охватывал руками грудь, но дрожь продолжала сотрясать меня. И я испугался, а вдруг эта лихоманка не прекратится и будет трепать меня всегда?
Надзиратель сапогом же не сразу растолкал меня, скорченного, поднёс к лицу кружку воды. Лязгая зубами о её края и расплескав на себя половину, я с болью проглотил, может, ложки две-три. А спазм, острый, словно меня бритвой полоснули по горлу, пронзил шею. Я опять повалился на пол. Укрылся с головой телогрейкой. Свернулся калачиком. Постепенно дрожь стихла, и я вроде бы даже сон увидел. Очнулся от толчка в бок. Еле расклеил слипшиеся веки. Поднялся.
— Пойдёшь в общую камеру, — произнёс угрюмо надзиратель, тот, что регистрировал мои вещи. — Бери свой чимадан.
Я враскачку подошёл к чемодану, вцепился в его ручку, приподнял, и он потащил меня за собой. Однако мне удалось удержаться на ногах. Только противная слабость прошила меня, и на спине выступила холодная испарина. Меня подвели к двери с «волчком» в центре и кормушкой чуть ниже. Надзиратель сказал:
— Лягишь, где покажем. Никуда в другое место не уходи. Если будет плохо, кричи. Или стучи в дверь.
— А-га, — произнёс я по слогам.
Дверь открылась. Тусклая лампочка слабо освещала огромных, как мне показалось, размеров камеру.
— Вот тут, — ткнул пальцем в участок пола рядом с дверным порогом надзиратель. — Ложись.
Я положил чемодан и опустился рядом.
Камера спала. Густая духота залила её до потолка. Большую часть помещения занимали двухъярусные нары, с которых торчали десятки пар босых ног, правда, некоторые были завёрнуты в портянки. Судя по храпам и шумному потоку дыханий, сиплого кашля и хрипов, в камере находилось много народу — битком. Но никто не поднялся и не подошёл ко мне. Как-то они примут меня, эти спящие сейчас люди? Что здесь меня ждёт? Какие несчастья? Какие опасности уже подстерегают? И всё же с людьми — лучше.
До подъёма оставалось, видимо, недолго. Я поуютнее устроился на отведённом мне месте, положив голову на чемодан. По другую сторону двери, напротив меня, возвышалась лобным местом параша. Нас разделял проход к двери. Чемодан одним боком упирался в стену, другим — в моё плечо. Всё было хорошо, только саднило разбитые кисти рук. Я закрыл ухо краем телогрейки и вскоре задремал.
…Долгие годы я старался не вспоминать этот эпизод своей неудачно сложившейся юности, считая его просто жестокой выходкой надзирателей-садистов. Но однажды мне подумалось: ведь они не по злому умыслу так со мной поступили, — вероятно, из жалости ко мне, из двух зол хотели выбрать, по их разумению, меньшее. Хотя никому из них, уверен, не пришлось испытать на себе даже это меньшее.
Пойдут на Север составы новые…Пойдут на Север составы новые,Кого ни спросишь — у всех указ…Взгляни, взгляни в глаза суровые,Взгляни, быть может, в последний раз.А завтра рано покину Пресню я,Уйду с этапом на Воркуту.И под конвоем в своей работе,Быть может, смерть себе найду.Друзья накроют мой труп бушлатиком,На холм высокий меня снесутИ закопают в земельку меня мёрзлую,А сами молча в барак уйдут.Никто не знает, когда, любимая,Тебе напишет товарищ мой.Не плачь, не плачь, подруга моя милая,Я не вернусь к тебе домой.Этап на Север, срока огромные,Кого ни спросишь — у всех указ.Взгляни, взгляни в глаза суровые,Взгляни, быть может, в последний раз.
У порога
1952, ноябрьЯ вроде бы спал, но одновременно слышал и осознавал, что происходило вокруг. Сначала с металлическим стуком совсем рядом отвалилась дверца кормушки, и надзиратель не крикнул, а просто сказал:
— Подъём.
И кормушка снова закрылась. Однако в камере, вероятно, никто не собирался вставать. Правда, к параше подходили всё чаще, но на меня не обращали внимания. А я про себя как бы просил кого-то, в чьих это возможностях:
— Ну, ещё минуту, ещё немножко…
Наконец блаженство полузабытья разом оборвалось, кто-то поблизости гаркнул:
— Лёха! Гость!
Через минуту, не более, я услышал над головой другой голос:
— Кого это нам тут подкинули? И — с чумайданом! С большим чумайданом…
И уже прямо ко мне адресовались слова:
— Ты кто такой, мальчик?
Я разлепил глаза, стянул с себя телогрейку, приподнялся и сел. На меня таращились светлые алчные глазищи. Физиономия человека, который, как я догадался, и есть тот самый Лёха, выглядела весьма необычно. Думаю, если постричь гориллу под нулёвку и побрить морду, портретное сходство оказалось бы абсолютным. Это человекообразное существо сидело напротив на корточках и разглядывало меня, как предмет, нечаянно найденный на дороге.
— Я не мальчик, — сказал я.
— А кто же ты? Девочка?
Губы его растянулись в какой-то невероятной улыбке, обнажившей жёлтые зубы-клавиши. Он победно зыркнул по сторонам, а я тут же выпалил:
— Я — мужик. Фраер.
— Ах ты мужик! Кулак?
— Никакой я не кулак. Откуда вы это взяли?
— А чемойдан? Сундук — кулацкий.
— Я из города. Из Челябинска. Слесарь-сборщик. С чэтэзэ. В ремонтных мастерских работал. На Смолино.
— Так сразу и сказал бы: пролетарий я. У меня папаша тоже был природный пахарь. Бедняк. К своим, мужичок, попал. В доску к своим. Мы тут тоже все пролетарии собрались. Объединились. Со всех братских республик. Братья мы все. Братаны. Ты кто по нации?
— Русский.
— Русский, а глаз — узкий, нос — плюский. Почему так? Свою нацию скрываешь? Перелицовываешься?
— Бабушка у меня — киргизка. Вам-то что до того?
— А ты, мужичок, не залупайся, когда с тобой старшие базарят. По-твоему, ты — русский. А у нас кого тут нет — все масти: армяшка, Жорик, есть; этот, который лавровым листом торгует, с Кавказа, Гога, есть, землячок хозяина. Хохол, любитель сала, есть. Татарин, Ахметка Свиное Ухо, который у Вани Грозного плешку[121] целовал в Казани, есть. Даже два. Один жид был, Мишка, да выскользнул из БУРа, как сопля меж пальцев, — всех, пархатый, объебал — отмазался. У нас и чечен есть, любого зарэжэт, только свисни. И ещё разные чучмеки.[122] Такие, как ты, — узкоглазые.
Послушать его, так можно подумать, что все народы плохи — обо всех отзывается с презрением и уничижением. Одни прозвища.
— А вы какой национальности? — задал я дерзкий вопрос.
— Я? Интернацанал. Слыхал?
— Наслышан.
— Мы, блатные, босяки — и есть интернацанал. Слыхал: босота всех стран, соединяйтесь! Это об нас. Нас всех соединили и объединили. В тюряге, туда её, сюда (матерщина). Которая зовется совдепия. Эсэсэр. Слыхал?
«Боже мой, какую чушь он несёт!» — подумал я и промолчал. Лёха это моё замешательство заметил и не без издёвки заметил:
— Чего заткнулся? Язык к очку[123] присох? В школе комсомольцем был?
— Не пришлось.
— Это почему же?
— За непослушание не приняли. А вскоре и совсем из школы вышибли, из шестого класса. Я в шэрээм учился. До седьмого. И работал.
— И воровал?
— Случайно влип.
— Случайно, — недоверчиво-иронически протянул Лёха. — Все мы здеся случайные. На веки вечные. И ты — тоже. Сколь намотали?
— Пятнадцать.
— За что?
Я коротенько объяснил, в чём дело, еле сдерживая себя от дерзостей.
— Кличут-то тебя как?
— Никак.
— Без кликухи нельзя. Кацапом будешь.
— У меня имя есть. И фамилия.
— Ну и как у тебя имя?
— Юрий.
— Имя какое-то не пролетарское.
— По-гречески — Георгий. Переводится как «пахарь».
— Так то — с греческого.
— Ваше имя тоже греческое.
— Божись!
— А чего божиться? Алексей значит — защитник.
— Босота! Слыхали? Защитник я! Не прокурор, а защитник… Эй, Прокурор, слыхал?
— Туфтит фраерок, — усомнился кто-то. — Горбатого лепит к стенке.
— А откуда ты всё знаешь? — спросил Лёха и сдвинул брови.
— Из бабушкиных святцев. От неё остались.
— Вишь: от бабушки… А ты, пень деревенский, а не Прокурор: туфтит! Бабушки всё знают, не тебе чета, харя прокурорская.
Я понимал, что меня разыгрывают, но не находил, как перевести разговор в другую тональность с шутовской. Моему собеседнику, щуплому человечку мальчишеского роста, но с непомерно большой головой рахита и неестественно оттопыренными ушами, видимо, перевалило за сорок. Или столь старообразно он лишь выглядел. Облачение его состояло из обычной серой арестантской робы, один предмет гардероба выделялся — засаленная кепочка-восьмиклинка из синего бостона, которую Лёха, похоже, не снимал ни днём ни ночью, ни летом ни зимой, ведь октябрьская стынь уже на полметра прохватила землю. По манере говорить и держаться это был «патентованный» блатарь, на котором «пробу ставить негде». Несомненно, он был одним из тех, кто «держал камеру».
- Уважаемый господин дурак - Сюсаку Эндо - Современная проза
- Чем бы заняться? - Дина Рубина - Современная проза
- Карибский кризис - Федор Московцев - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Практическое демоноводство - Кристофер Мур - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Вернон Господи Литтл. Комедия XXI века в присутствии смерти - Ди Би Си Пьер - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- По тюрьмам - Эдуард Лимонов - Современная проза
- Пять баксов для доктора Брауна. Книга четвертая - М. Маллоу - Современная проза