Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коля в тот вечер дольше всех оставался в цехе. А утром следующего дня изумлённый коллега, глянув на незавершённое полотно, воскликнул.
— А трубка-то откуда появилась?
— А она и не терялась, — серьёзно ответил Коля словами из анекдота. — Она у него всегда в зубах была.
Вот какой анекдот рассказал и проиллюстрировал он о сталинской трубке.
В тот вечер Коля так и не добрался до дома. Его вежливо, но настойчиво пригласили в тормознувший рядом с тротуаром ЗИМ. Художник не упирался. И не запирался. И это немного облегчило его дальнейшую участь. Колю не только не истязали — даже не били. Просто припаяли «червонец». Исправительно-трудовых. Чистый. Даже по рогам[118] не дали — поражения в правах. И вот он «исправляется». Уже третий год. Мне до сих пор казалось, что Коля совершенно не поддаётся тюремно-лагерному прессу, превращающему многих и многих в животных. В ничто. Мне нравилось, что он никогда не унывает. Но, оказывается, и на него хандра порой наваливается. И безысходность. Хотя не Дорожкину на судьбу обижаться. Кому ещё так вольготно и сытно в лагере живётся? Если уж ему не климатит, то, что остальным остаётся бормотать? А я лишь в мастерской да за чтением книг забываю напрочь, где нахожусь. Никакого концлагеря. Никакой каторги. Приятная иллюзия. Думаю, и художник испытывает то же во время работы. Но, оказывается, и Коле бывает невмоготу. Может, дома что случилось? Но об этом спросить я не решаюсь. К тому же, в отличие от многих, Коля никогда и ничего о своей семье не рассказывает. Это его право. Я тоже ни в каких откровенных излияниях ни разу не заикнулся о Миле. Она у меня там — в памяти. В сердце. И чаще представляется мне в утреннем летнем свете солнца. Я даже мысленно не обнимаю и не целую её. Она хоть мне и светит и душу греет, но я убеждён, что мы никогда не будем вместе. Между нами — непреодолимое. Моё ничтожество. Моя судимость. Тюрьма. Что — дальше? Никто не знает. И чтобы не отчаиваться…
Занятый мыслями о Миле, о доме, о раненом братишке, я взял осколок стекла, выдавил на него из тюбиков странцианку, берлинскую лазурь, английскую красную, белила… Баночку с олифой поближе поставил. Полотно, натянутое на подрамник, лицевой стороной повернул. Вглядываюсь в своё творение… Ну и ну!
«Зря краску перевожу», — подумалось. Но работу продолжил. А сам с Колей разговор затеял. Про следователя-чистюлю. Показал, как он во время письма мизинец в сторону оттопыривает. Странная манера. Похвалил его, что ни разу не ударил. Не зверюга. Как многие.
— Не говори «гоп», Рембрандт, — задумчиво произнёс Коля. А сам мазок за мазком — в глаза, на скулу, на нос… Посуровел Иосиф Виссарионович. Гневная складка меж бровей пролегла. Чудеса! Благостность вся на репродукции осталась. Представляю, о чём скажет майор, вернувшись с партсобрания. И Коля спохватился, кисть на табуретку бросил. И глаза от грозного лика отвёл. А потом к стене полотно повернул. Ткань новенькая, свежая, белая. Без клейма «ИТЛ №…».
А Коля за другой холст взялся. В правом верхнем углу фотокарточка пришпилена. Старая, треснувшая по диагонали. С неё напряженно смотрит немолодая женщина. Трудно определить, что она за человек: добрый, злой ли, умный или нет… А под рукой Коли изображённый на пожелтевшей фотографии человек ожил. Восстал из небытия. Мне почему-то подумалось, что этой женщины уже нет в живых.
— Кто это? — спросил я.
— Мадам Шаецкая.
— С характером, видать, женщина.
— Была.
— Померла? Я так и подумал.
— Убита. О Бабьем Яре слышал?
— А то как же. Читал. В газетах. И вообще.
Коля не отзывается.
— Я в Красноярске на пересылке в соседней зоне этих гадов видел, бандеровцев, которые наших расстреливали. Полицаи и власовцы. Посмотришь — люди как люди. А ведь зверьё… Хуже зверей. Хуже вертухаев.
Коля продолжал отмалчиваться.
— Четвертаки им понавешали. На какие-то шахты повезли. Где, говорят, и года не протянешь. Особой вредности шахты. Люди в них сразу лысеют. Все зубы выпадают. И тело начинает гнить. На живом отмирает.
— Чифирку глотнёшь? — перебил меня Коля.
— Не употребляю. Мутит с него.
— А я глотну. Муторно что-то.
— Сердце испортишь крепким-то чаем.
— Никакого сердца уже не осталось. Вообще — ничего. Пусто… И впереди — тьма.
— Ну зачем ты так? Не четвертак же у тебя непочатый. Оттянешь свой червонец. Ты же не старый.
— Старый я, Юра. Древний. Только прошлыми веками и живу: античная Греция, Рим, Византия. Их давно нет. А то, что нас окружает, — чудовищный обман зрения. Мираж. Кошмарный сон. От которого пробудить может только она.
— Кто — она?
Обожает Дорожкин загадками изъясняться.
— Избавительница.
— Старушка?
— Можно и так её назвать.
Головастый Коля мужик.
— Прошу тебя, не надо об этом думать.
— Не бойся, Юра. Сам в петлю не полезу. Мне своими глазами хочется увидеть, как трубка вывалится.
— Ты что — чокнулся? Ведь услышать могут.
На меня подобные высказывания о Сталине действовали всегда удручающе. Я не мог поверить в то, что ему пытались приписать. Правильно, по-моему, говорили те, кто утверждал, что он ничего не знает о том страшном, что творят кое-где замаскировавшиеся под советских людей враги народа и американские шпионы. Я продолжал верить в этого Великого Человека, подарившего нам счастье жить в стране Советов. Надо быть слепым, чтобы не видеть грандиознейших преобразований Родины. А ведь всё это воплощается под его мудрым руководством. Поначалу хула и оскорбления в адрес вождя причиняли мне страдание. Спорить с оголтелыми антисоветчиками было совершенно бесполезно. Хулители вождя казались мне сумасшедшими, свихнувшимися от ненависти ко всем и вся. Чтобы не вызвать на себя сокрушающую злобу, я, наученный горьким опытом, обычно молчал. Оставаясь при своём мнении. И твёрдом убеждении: Сталин — наш родной отец и мудрый учитель всех советских людей. Он ведёт нас к уже близкой победе коммунизма. В достижение этой цели я не переставал верить никогда. Как и в абсолютную справедливость и непогрешимость любимого вождя. На сей раз, оставшись наедине с Дорожкиным, не спустил ему, не смолчал:
— Коля, ты заблуждаешься. Ну причём тут Иосиф Виссарионович?
Художник с иронией и страданием разглядывал меня.
— Не может же он знать о каждом поступке каждого человека. Нас сто восемьдесят миллионов!
— И сорок из них в тюрьмах, лагерях и ссылках… Вся страна опутана колючей проволокой. Ты в какой тюрьме сидел?
— В челябинской. По улице Сталина, пятьдесят три.
— Вот именно. Тюрьма-то ещё царских времен?
— Советская власть тюрем не строит.
— Просторно было в камерах?
— Тесно. Но причём здесь Сталин?
— Ты слышал, как его зовут? Хозяин. Всего и всех.
— Это его блатяги обзывают. И попугаи.
— Если б только блатяги и, как ты изволил выразиться, попугаи. Он, действительно, «хозяин земли русской». Как написал в одной из анкет император Николай Второй. Сталин — диктатор. Ты понимаешь это?
— Нет, не понимаю. Диктатор — Гитлер. Это я понимаю. А Сталин народом избран.
— Каким народом, Юра? — художник стал распаляться. — Этим, в серых бушлатах? Или тем, что с голоду в колхозах подыхает? Или тем, что на заводах к станкам прикован? Никакого народа нет. Есть стадо обманутых и запуганных до смертельного поноса людишек, превращённых в рабочий скот. И есть армия надзирающих за этим благостно орущим сумасшедшим стадом. В надзираемых и надзирающих, вот в кого превратил Сталин народ. А себя окружил камарильей блюдолизов и палачей. Есть только обманывающие и обманутые. Тех, кто обману не поддаётся, уничтожают. Палачи. По указке тирана. Есть угнетаемые и угнетатели. И наш гнёт ещё более чудовищен, чем при царизме. Это очевидно, Рязанов. Неужели ты ничего этого не видишь?
Дорожкин разволновался, заходил по мастерской. Я тоже взбудоражился и ни за что не хотел признать ни единого из высказанных художником соображений.
— Коля, ты не прав, — только и нашёл что возразить я. — Нельзя вот так взять и всё… отрицать.
— Почему «нельзя»? Почему «не прав»? Ни разу не задумывался, с какой целью тебе всю жизнь, с пелёнок, вдалбливают слово «нельзя»? И самое трагичное, что ты в это «нельзя» поверил. Поверил?
Я не нашёл, что ответить, промолчал.
— Вспомни, что тебе в школе вбивали: повторяй и не рассуждай. Так?
— Ну так, — неохотно согласился я.
— А если ты пытался о чём-то рассуждать самостоятельно и высказывал иную точку зрения, нежели учитель, что за это тебе следовало?
— У нас в пятом классе была хорошая учителка, по географии, Нина Ивановна, она ещё до революции гимназию закончила…
— Я тебя в целом о школе спрашиваю, а не об отдельной учительнице.
- Уважаемый господин дурак - Сюсаку Эндо - Современная проза
- Чем бы заняться? - Дина Рубина - Современная проза
- Карибский кризис - Федор Московцев - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Практическое демоноводство - Кристофер Мур - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Вернон Господи Литтл. Комедия XXI века в присутствии смерти - Ди Би Си Пьер - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- По тюрьмам - Эдуард Лимонов - Современная проза
- Пять баксов для доктора Брауна. Книга четвертая - М. Маллоу - Современная проза