Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, не Есенин ввел обычай третировать публику: футуристические “Вам!” и “Нате!” в свое время заложили эту традицию, а имажинистский “Принцип басни” (1919) уже вроде бы довел ее до предела. Более того, слова о “блохах” и “мерине” вполне могли восприниматься как аллюзия на это стихотворение Шершеневича (“мерина вовлекаешь в содомию” – иронически подзадоривал тот своего соратника-конкурента[702]); там тоже скандальной оказывается “лошадиная терминология” [703]:
И чу! Воробьев канитель и полетЧириканьем в воздухе машется,И клювами роют теплый помет,Чтобы зернышки выбрать из кашицы.
И старый угрюмо учил молодежь:“Эх! Пошла нынче пища не та еще!”А рысак равнодушно глядел на галдеж,Над кругляшками вырастающий.
Эй, люди! Двуногие воробьи,Что несутся с чириканьем, с плачами,Чтоб порыться в строках моих о любви,Как глядеть мне на вас по-иначему?
Я стою у подъезда придущих веков,Седока жду с отчаяньем нищегоИ трубою свой хвост задираю легко,Чтоб покорно слетались на пищу вы!
Однако до Есенина грубость в отношении к аудитории хоть как-то обосновывалась риторически и логически (борьбой против мещанства, пошлости, потребительского отношения к поэзии). Не то в “Сорокоусте”: здесь поэт начинает браниться с ходу, без видимого повода – и сразу оглушает самым крутым “загибом” (не хуже, чем “в бабушку и в бога душу мать”). В первых строфах поэмы есть что-то истерическое: словно с каждой строкой растет раздражение лирического героя, словно он нарочно все больше “приводит себя в сердце”, с опережением реагируя на возмущение публики. Не нравится “ляжки дорог”? Получите “мерина”! Ошарашены? А вот вам еще:
Полно кротостью мордищ праздниться!Любо ль, не любо ль, знай бери.Хорошо, когда сумерки дразнятсяИ всыпают вам в толстые задницыОкровавленный веник зари.
Третья строфа даже оскорбительнее предыдущей; ругательные метафоры доведены здесь уже до полной изощренности, до обиднейшей двусмысленности – слишком озорной (не поставлен ли знак равенства между “мордищами” и “задницами” персонифицированной публики?), слишком дикой (нет ли обсценного намека в императиве “знай бери”?), слишком злобной (не грозит ли поэт публике, помимо метафорической “бани”, еще и настоящими, неметафорическими побоями?). Хулиганство Есенина, таким образом, выламывалось из практики тогдашнего литературного эпатажа: оно было до того “подлинным”, до того “черноземным”, что прямо ассоциировалось с хроникой происшествий и милицейским протоколом.
На этот вектор в эволюции “рязанского озорника”, возможно, как раз и указал в своей записи В. Хлебников. Конечно, его схема, обозначающая крайние точки в есенинской игре масками – от “ангелочка” в прошлом к “типу Ломброзо” в будущем, – прежде всего иронична. Ведь отсылка к идее Ч. Ломброзо (о врожденной предрасположенности людей определенного типа к преступлению) скрыто пародирует признания лирического героя “хулиганского” цикла (“Только сам я разбойник и вор / И по крови степной конокрад”; “Если не был бы я поэтом, / То, наверно, был мошенник и вор”); так литературная игра Есенина лукаво соотнесена с криминальной психологией. Но иронией здесь дело явно не ограничивается: запись Хлебникова может быть прочитана как предупреждение со зловещим намеком на труд Ломброзо “Гениальность и помешательство”: игра с маской хулигана опасна, чревата срывом в “нравственное помешательство”[704] или даже в душевную болезнь.
Неудивительно, что во время выступлений Есенина аудитория отвечала на его “поэтические эксцессы” и “скабрезности стиха” [705] как на личное оскорбление – тем более что он еще и дразнил ее, произнося “все малопоэтичные слова, словно нарочно, грубо и обнаженно”[706]. Первое выступление Есенина с “Сорокоустом” состоялось на “Суде над современной поэзией” в Политехническом музее в ноябре 1920 года – и, конечно, разразился скандал.
“…Выступает Есенин, – свидетельствует Шершеневич в своем “Великолепном очевидце”. – Читает поэму. В первой же строфе слово “задница” и предложение “пососать у мерина” вызывает у публики совершенно недвусмысленное намерение не дать Есенину читать дальше.
Свист напоминает тропическую бурю. Аудитория подбегает к кафедре. Мелькают кулаки. <…> Кусиков вскакивает рядом с Есениным и делает вид, что достает из кармана револьвер” [707].
Мемуаристы не могут припомнить другой такой бури: “…невероятный шум, свист, топот…” (М. Свирская)[708]; “…крики “Довольно!” <…> Шум растет” (И. Розанов)[709]. Вмешиваются громогласный Шершеневич, затем Брюсов, и Есенин начинает читать свою поэму заново. “Но как только он опять доходит до мужицких слов… – пишет И. Розанов, – поднимается рев еще больше, чем раньше, топот ног. “Это безобразие!”, “Сами вы хулиганы – что вы понимаете!” и т. д.”. Опять вмешивается Шершеневич; “Есенина берут несколько человек и ставят его на стол. И вот он в третий раз читает свои стихи <…> но даже в передних рядах ничего не слышно: такой стоит невообразимый шум”[710].
А что же Есенин? Его прерывали – он, по словам В. Шершеневича, невозмутимо улыбался[711]. Ему свистели – он свистел в ответ (Мариенгоф: “На свист Политехнического зала он вкладывал два пальца в рот и отвечал таким пронзительным свистом, от которого смолкала тысячеголовая беснующаяся орава”[712]). В него кинули мороженым яблоком – “он поймал его, откусил кусок, стал есть. Слушатели стали затихать, а он ел и приговаривал: “Рязань! Моя Рязань!”” [713] “Аплодисменты или свист – неважно, но делайте что-то” – Есенин как будто подслушал эти слова лидера англо-американских имажистов Э. Лоуэлл[714], обращенные к публике.
Сергей Есенин. Париж. 1922
Слушатели негодуют? Значит, не зря автор “Сорокоуста” “дразнил гусей”[715], значит, цель достигнута: “разговоров будет лет на пять”[716]. В беседе с Н. Полетаевым “рязанский озорник”[717] однажды признался, что его “выверты” – это прежде всего реклама, необходимая “поэту, как и солидной торговой фирме, и что скандалить совсем не так уж плохо, что это обращает внимание дуры-публики”[718].
Но одного только “литературного бесчинства”[719] Есенину было мало:
“безобразия” в стихах он подкреплял хулиганскими поступками, чтобы затем поступки вновь отразить в стихах.
“Есенин вязал в один веник свои поэтические прутья и прутья быта, – рассуждает Мариенгоф. – Он говорил:
– Такая метла здоровше.
И расчищал ею путь к славе.
Я не знаю, что чаще Есенин претворял: жизнь в стихи или стихи в жизнь.
Маска для него становилась лицом, а лицо маской”[720].
Сергей Есенин и Александр Кожебаткин 1919 (?)
Есенинские скандалы имели свою логику. Прежде всего, как раз в соответствии с ожиданиями публики, следовал сдвиг – от брани в стихах к брани вместо стихов. Об одном таком случае, произошедшем в кафе поэтов “Домино” в январе 1920 года, вспоминает Н. Полетаев:
Объявляют Есенина. Он выходит в меховой куртке, без шапки. Обычно улыбается, но вдруг неожиданно бледнеет, как-то отодвигается спиной к эстраде и говорит:
– Вы думаете, что я вышел читать вам стихи? Нет, я вышел затем, чтобы послать вас к…! Спекулянты и шарлатаны!..
Публика повскакала с мест. Кричали, стучали, налезали на поэта, звонили по телефону, вызывали “чеку”. Нас задержали до трех ночи для проверки документов. Есенин, все так же улыбаясь, веселый и взволнованный, притворно возмущался, отчаянно размахивал руками, стискивая кулаки и наклоняя голову “бычком” (поза дерущегося деревенского парня), странно, как-то по-ребячески морщил брови и оттопыривал красные, сочные и красивые губы. Он был доволен[721].
Как видим, есенинские выходки были весьма сценичны. Что до знаменитых “загибов” “скандального пиита”, то, как свидетельствуют современники, они порой не ограничивались обычным “в бога, в кобылу, в душу”[722], а разворачивались в целую “риторику”. “Дальше начинался матерный период, – так Ю. Анненков описывает бранное мастерство своего собутыльника. – Виртуозной скороговоркой Есенин выругивал без запинок “Малый матерный загиб” Петра Великого (37 слов), с его диковинным “ежом косматым, против шерсти волосатым”, и “Большой загиб”, состоящий из двухсот шестидесяти слов. Малый загиб я, кажется, могу еще восстановить. Большой загиб, кроме Есенина, знал только мой друг, “советский граф” и специалист по Петру Великому, Алексей Толстой”[723].
- Неоконченный роман в письмах. Книгоиздательство Константина Фёдоровича Некрасова 1911-1916 годы - Ирина Вениаминовна Ваганова - Культурология
- История искусства всех времён и народов Том 1 - Карл Вёрман - Культурология
- Певец империи и свободы - Георгий Федотов - Культурология
- Сквозь слезы. Русская эмоциональная культура - Константин Анатольевич Богданов - Культурология / Публицистика
- Сказания о белых камнях - Сергей Михайлович Голицын - Детская образовательная литература / Культурология
- Джордж Мюллер. Биография - Автор Неизвестен - Биографии и Мемуары / Культурология
- К. С. Петров-Водкин. Жизнь и творчество - Наталия Львовна Адаскина - Культурология
- Модные увлечения блистательного Петербурга. Кумиры. Рекорды. Курьезы - Сергей Евгеньевич Глезеров - История / Культурология
- Творчество А.С. Пушкина в контексте христианской аксиологии - Наталья Жилина - Культурология
- Карфаген. Летопись легендарного города-государства с основания до гибели - Жильбер Пикар - Культурология