Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Аиде привлекала утонченность черт и беззащитность — впрочем, вероятно, влекла еще и некая, скорее подразумеваемая, чем явная, возвышенность духа, изощренность чувствований, нечто такое, чего Шумейко у других женщин не встречал. Но она выглядела усталой и заброшенной. В то же время холодноватой и надменной. Ее хотелось робко пожалеть. Да только с какой стороны подступиться, чтобы ненароком не обидеть, не показаться грубым?
Словом, терялся Шумейко перед Аидой.
Лучше всего было откланяться. Правда, в сенцах попытался было взять ее за подбородок, в котором так жалко прощупывалась челюстная подковка, и задохнулся внезапно от нежности, которую и не подозревал в себе. Аида мягко отстранилась, укоризненно померцала в полутьме узкими стеклами очков.
— Я врач, Игорь Васильевич… Мне бы не хотелось ошибиться, мне бы стыдно было ошибиться.
Другой он сказал бы: смотри, девка, дофилософствуешься, тебе уже под тридцать. В таком возрасте лучше любая ошибка, чем одиночество. Даже книги от одиночества тебя не спасут. Но Аида, конечно, понимала это не хуже его. Так что нечего напрашиваться в учителя, да еще и с явной корыстью: чтобы наука сработала тебе же на пользу.
Да‑а… Иван–чай зацветет вот–вот, поспевает жимолость. Сейчас бы за жимолостью с Аидой рвануть — в тайгу, подальше от людей. Вот о чем он мечтал, когда стучался к ней в дом. Гм… Неужто и впрямь решил остепениться, устроиться не хуже людей?
Люсе Левандовской — той уже куда за сорок, она ведь и старше его. Теперь Людмила Тимофеевна, поди… Конечно, к прошлому возврата не будет, а все же оно не забывается. Да и кто из них двоих больше виноват, что не задалась их совместная жизнь? Кто?.. Жесткость ли то была в отношениях между двумя близкими людьми, необходимая и понятная в суровые годы войны, или жестокость? Впрочем, если говорить о жестокости, то прежде всего не о Люсе пойдет речь.
18
Воспоминание третье
Татарка провела Игоря из Евпатории изрядно, до деревни Анновки, откуда он уже нашел дорогу к родным сам. По–прежнему был он теперь Шумейко Игорь Васильевич; севастопольскую справку порвал (хотя, может, и напрасно).
Мать ему, конечно, обрадовалась безумно, да и отец (с отцом вообще–то он во все времена не шибко ладил; а нынешнее время было такое, что его возвращение под отчий кров сулило и неприятности и подозрения). Впрочем, местным властям можно было много кое–чего наговорить, и правду и неправду: опровергнуть никто ничего не смог бы, потому что Игоря на станции не знали, как не знали толком и его родителей.
Не жена, а мать, родимая мать, наконец, вылечила его от кровавого поноса. По своему рецепту лечила: пил он топленое коровье масло и местное виноградное вино. А чесотку серой вывела, опять–таки разведенной на масле. Уж где она все это доставала и на какие средства, сказать трудно, тем более что сын и не спрашивал эгоистично.
Жил он открыто, ходил открыто — помнил совет незабвенного Вано: поди, погиб парень… По вечерам до хрипоты спорил с отцом, который раньше на все лады выхвалял Сталина, а теперь с тем же рвением и ничуть не смущаясь раздул кадило в пользу Гитлера. Злобный был старик и тупой в своем упрямстве. Гитлер — вот она, сила! Всю Европу покорил, на весь мир замахнулся! А где сила, там и правда и порядок, так что, может быть, самая стерильная справедливость как раз и заключается в национал–социалистской идеологии Гитлера. Да и не от пустого брюха они вон как прут, есть у них и масло, и хлеб, и своя идея. А что, мол, твой Сталин?!. Вон он уже Гитлер где, у самой Волги!
«Скотина ты, и хамелеон, и первостатейная сволочь, и стыдно мне за тебя, что ты такой у меня отец. Масло, хлеб, идея! Вот она у них и вся идея, у фашистов, — вырвать у тебя изо рта кусок хлеба и сожрать самим», — так примерно отвечал ему Игорь, а мать его всячески улещала, потому что и сама побаивалась старого своего, бес его знает, он и полицаем может пригрозить, с него станется.
Словом, намекала мать, уходил бы ты, сынок, подобру–поздорову, а то полицаи и впрямь на двор наш уже поглядывают, что–то, верно, унюхали. Правда, он так сразу не ушел, но, раз полицаи начали принюхиваться, перебрался жить в погреб. Обложился на всякий случай гранатами — точно такими же, какие немцы спускали на шнурочках во время пещерной эпопеи под Херсонесом: длинная, замашная такая деревянная ручка у этой гранаты…
Мать по ночам носила ему в погреб еду.
А когда достаточно окреп — ушел куда глаза глядят, впрочем, забирая все южнее, к горам, рассчитывая на встречу с партизанами. О партизанах и все его мысли были.
А связаться с ними он так и не сумел. Бывало, что ему удавалось узнать, кто мог бы устроить такую встречу. Приходил он к тому человеку. То, се, как, мол, жизнь, нет ли чего пожрать, сухаря, куска хлеба, из окружения, мол, пробираюсь… Дипломат он был не ахти какой, преамбула не очень убеждала, и рано или поздно шел в лоб:
— Мне известно, что вы связаны с партизанами. Не можете ли вы устроить так, чтобы…
И человек, на которого ему указали, вдруг насупившись, отступал назад:
— А хочешь, я сейчас позову кого следует, и немцы вздернут тебя на первом же столбе?
Нет, на такой печальный исход своей жизни Игорь пока не рассчитывал.
Взялся он на свой страх и риск сколачивать молодежную диверсионную группу: действовала она слишком в открытую, в незнакомой местности. Пустили под откос две–три машины, а нагрохотали на всю степь, на все предгорье. За Игорем начали следить.
Жил он тогда у одной вдовушки — ее муж, летчик, погиб еще в первые дни войны. Приютила она его в горькое для него время, помогла чем сумела (это она подсказала, кто может свести к партизанам; правда, из подсказки той ничего не вышло). Жил он и не знал, что предпринять дальше, куда податься, — везде одно и то же, везде немцы, везде всеобщее недоверие, подозрительность, страх..
И дождался офицера с полицаем, хотя позже сообразил, что, собственно, не за ним лично они приходили Скорей всего, его знали по фамилии, но не в лицо. По крайней мере эти двое.
Когда Игорь приметил их в окно, он разом — в дверь, потом в сарай, залез в сено под кормушкой. Вдруг его словно что–то подбросило — отряхнулся, взял вилы и давай ковырять навоз. И надо же, не успел офицер в сарай сунуться — сразу ткнул стеком в сено; обнаружил бы — смерть без разговоров. Тем более что опознали бы его, установили бы фамилию. А то скользнул лишь взглядом безразлично и спросил ради формальности:
— Кто ест ти?
— Племянник, — сказала вдовушка, — старшего мужнина брата сын.
Сейчас, когда гроза миновала, полицай мог уже и не выслуживаться перед немцем. Давая понять испуганной женщине, что его–то не проведешь, сказал ей во дворе:
— Племяш он тебе или нет, но чтобы его духу сегодня же здесь не было. Поняла?
— Поняла, — сказала женщина, проводив его ненавистным взглядом, и заплакала; свыклась она с Игорем, полюбила его, жаль было отпускать; но и без того предчувствовала, что не засидится, рано или поздно сам уйдет.
Дала она ему кое–какие документы мужа, даже не оторвав фотографий, да и как их оторвешь, заподозрят ведь. А Игорь в чем–то смахивал на погибшего летчика: такое же продолговатое лицо, буйный чуб… если особо не всматриваться, могло сойти. Теперь он был уже не Игорь Шумейко, не Борис Батайкин, а Прокопий Мудренко — в пору запутаться.
Все же в Феодосии Игорь подзалетел с этими документами, приняли его за какого–то черт знает лазутчика, но он сумел удрать прежде, чем смогли установить его подлинную личность. Да и удрал он в селеньице неподалеку от города, есть хотелось, нужно было как–то устраиваться с этим делом.
Здесь стоял немецкий восстановительный поезд — ремонт путей, возведение насыпи, замена шпал, — и Игорь посудил, что на первых порах это ему подойдет, лишь бы немного подхарчиться. С документами на сей раз сошло, дорожный мастер, немец в военной форме, ведающий набором рабсилы из местных, спросил скорее по привычке:
— Партизан?
— Нет.
Сквозь косоворотку проглядывала у Игоря грязная, в дырах тельняшка.
— «Аврора»?
— Что?
— «Аврора»? Матрозен? Ферштееи зи?
— Я, я, — живо подтвердил воспрявший духом Игорь. — Ихь ист «Аврора»! Бывший матрос. Инвалид. Финская кампания.
Он был принят, заключен в бараки, и все шло, как говорится, чин чином, дня три уже проработал во славу «третьего рейха» (некуда деться, в рот этому рейху дышло!), пока не случилась заминка. Оплошал он на утренней поверке. Вызывает его немец: Мудренко да Мудренко, а Игорь задумался, молчит… не привык еще к новой фамилии, странно было на нее откликаться; опять же мысли муторные гнетут… вроде того, что хорош же он, красный командир, чекист, дважды орденоносец, хоро–ош… На рейх вкалывает! Опомнившись, крикнул:
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Вечер первого снега - Ольга Гуссаковская - Советская классическая проза
- Сын - Наташа Доманская - Классическая проза / Советская классическая проза / Русская классическая проза
- Чертовицкие рассказы - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- Броня - Андрей Платонов - Советская классическая проза
- Колымский котлован. Из записок гидростроителя - Леонид Кокоулин - Советская классическая проза
- Голубые горы - Владимир Санги - Советская классическая проза
- Журнал `Юность`, 1974-7 - журнал Юность - Советская классическая проза
- Я знаю ночь - Виктор Васильевич Шутов - О войне / Советская классическая проза
- Обоснованная ревность - Андрей Георгиевич Битов - Советская классическая проза