Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он как будто прочел мои мысли:
— Это делается просто. Очень просто. Я теперь знаю, как это делается. Много женщин и детей, а мужчины — так только старики, — те, кто не на фронте… Их всех сгоняют на выгон, или на площадь, или просто в поле. И — пулеметом… А потом пускают танки, и мы «ликвидируем» все, что осталось, давим, давим… Ты никогда не видел такого? И не увидишь — ты хромой, твое счастье.
Макс теперь говорил медленнее, яснее:
— Знаешь, сколько я передавил безоружных? Ну… раз в десять больше, чем солдат.
Меня затрясло от его тона: он словно взвешивал, правильно ли рассчитывает… Но я хотел вернуть его к начальной мысли:
— Ты говоришь, русские не хотели нападать…
Он засмеялся отрывистым, каким-то рваным смешком.
— Когда мы вышли на исходные рубежи, нам поставили задачу: подавить до зубов вооруженного противника, полчища которого стоят наготове, чтобы ринуться через нашу границу. И во имя того, чтобы спасти себя, свой народ, чтобы не допустить на нашу священную землю варваров, мы сами должны вторгнуться в их страну, и наказать их, и отбить охоту к агрессии… Зачем нужна была эта ложь? Чтобы бараны пошли за своим вожаком. Чтобы сделать из нас стадо баранов…
— Но откуда ты знаешь, что они не хотели напасть?
— Дурачок, — сказал Макс неожиданно спокойно, — там же никого не было…
— Где? — спросил я почему-то шепотом.
— На их границах, где должны были стоять отмобилизованные, готовые к броску армии. Но там ничего не было. Только пограничные части, как всегда в мирное время. Они полегли все. Потому что на них пришелся тот кулак, которым мы замахнулись на полчища…
На моем лице в бледном свете из окна, наверное, отразилось что-то, потому что Макс продолжал с напором:
— А, ты поражаешься? А знаешь, что мы увидели перед собой? Не в полный даже профиль отрытые окопы, мешки с цементом, — шло строительство оборонительной линии… Ты понял? И то кое-где, не наспех, нет. И мы шли долго по земле, где ничто не указывало на волю к нападению… На подготовку.
Он спохватился, словно не так, недостаточно сильно выразился, он хотел, наверное, более наглядно…
— Понимаешь, большие пространства… Ни укреплений, ничего… Они дерутся как львы, но они не хотели нападать, говорю тебе. Нас обманули.
Он повторял это свое «обманули» с каким-то остервенением, и я понял почему, когда он сказал:
— Никто не вернется с этой войны. Мы не вернемся. И это все напрасно. Это затеяно знаешь зачем?
Он приблизил ко мне лицо, совсем не похожее на то белозубое, плакатное…
— Это придумали знаешь зачем? Чтобы мы шли не останавливаясь, не раздумывая… Я читал одну книгу, один человек мне ее дал. Там было написано, что мы, немцы, особый народ, избранный. Что мы должны повелевать… Но если мы избранные, почему же из нас вытекает кровь точно так же, как из неизбранных? Если мы рождены, чтобы господствовать, почему надо положить миллионы людей на пути к этому господству?
Макс был не пьян, но словно в лихорадке. Меня самого била дрожь от его откровений: впервые за все мое злосчастное существование здесь я слышал такие речи…
Макс сказал, что неплохо бы выпить, а то у него «внутри какая-то пустота, которая требует хорошей порции штейнхегера». Я выразил полную готовность организовать это. Начатую бутылку я нашел внизу на полке, а тушенку захватил по своей инициативе.
Мы расположились на кровати Макса.
Мне показалось, что после первой рюмки он успокоился. Я ждал от него так много, мне так нужно было знание происходящего на той стороне. Даже мелочи мне могли дать представление о важном, решающем…
Всеми своими мыслями я был там. Я ведь вовсе не думал в то время, что на этой стороне, в самом вермахте, есть такие, как Макс… Я не мог себе представить среди этого всеобщего обалдения возможность инакомыслия в самом «победоносном вермахте»…
И потому слушал Макса, силясь не проронить ни слова, что было не всегда легко, потому что он терял нить, умолкал, прерывая себя, опрокидывал рюмку в рот и продолжал, с моей помощью устанавливая отправную точку.
Теперь он говорил о том, что, по-моему, было самым сильным его впечатлением за это время. И я понимал его. Я понимал, почему оно оказалось самым сильным. Самым сильным даже в ряду событий, угрожавших его, Макса, жизни: непосредственных боев, рейдов, танковых атак.
То же, что было поворотным пунктом для него, внешне прошло мимо, по касательной, но оставило след глубокий, решающий… Но это я понял уже потом.
Сначала он сказал, что я должен с ним пойти к «одной женщине». Он даже называл ее имя: Марта Купшек. И все порывался показать мне записку с ее адресом: «Это в Кепенике. Совсем близко». Мне показалось, что он почему-то боится туда идти один, что ему нужна поддержка. Я не расспрашивал его, только сказал, что сделаю, как он хочет.
— Спасибо тебе. Ты не можешь понять, как меня это гложет! Но я должен. Я должен ей сказать, как это было на самом деле. Если я это сделаю, если я смогу…
Не зная, о чем он, я сказал наугад: просто чтоб его успокоить:
— Сможешь, раз это так важно.
Он ухватился за мои слова:
— Это важно не только для нее, для меня — еще важнее.
Тут я уж совсем потерялся, но не хотел расспрашивать.
Однако он все время кружился вокруг этого: «Пойти— не пойти, смогу — не смогу», и нельзя было угадать, на чем он все-таки остановится. Но чем дальше он углублялся в это дело и чем больше поглощал штейнхегера, тем яснее становилась его речь, и я уже мог догадаться, что она идет о гибели его товарища, Арнольда Купшека. И что он должен посетить его мать. Непонятно было, почему эти простые обстоятельства вызывают у него столько колебаний.
— Конечно, Макс, я понимаю, что тебе тяжело быть вестником несчастья. Раз она еще не знает о том, что ее сын…
— Знает! — сказал Макс и схватил мою руку своей, сухой и горячей. — Знает! Ей послали извещение, что он пал за Германию и фюрера! Славной смертью на бранном поле, знаешь, как это пишется…
— Ну тогда… — я хотел сказать, что в этом случае он просто выразит свое сочувствие… Но вдруг понял, что здесь совсем не то, что его угнетает нечто более важное. Но что могло быть важнее жизни и смерти? Я думал, что Максу довелось видеть не раз, как падали солдаты «во имя Германии и фюрера», и потому что-то другое в данном случае так терзало его, что он не мог заснуть в эту первую ночь своего отпуска и не мог даже думать о чем-то другом, кроме этой смерти, этого чем-то поразившего его конца солдата Купшека, оставившего мать в Кепенике.
Но постепенно, все еще держа мою руку и как будто через это прикосновение убеждаясь не только в том, что я тут, рядом с ним, но и что он может мне довериться, Макс продолжал уже более связно, хотя то и дело останавливаясь и припоминая какие-то новые обстоятельства гибели этого солдата, которого он называл то по имени — Арнольд, то просто Малыш, — это прозвище дали Арнольду, потому что он был маленького роста: «Знаешь, просто как подросток. Но слабаком он не был. Нет. И физически, и духом — тоже…»
Макс опять задумался и, позабыв, что уже говорил об этом, стал снова рассказывать, как он с этим Арнольдом оказался рядом еще в казарме, он еще тогда не в танковой части был: в пехоте…
— Он мне показался, знаешь, таким обыкновенным мальчонкой. Ну, из Кепеника. Это же просто пригород. Они же там, в Кепенике, живут как в деревне. «Ты был когда-нибудь в „Уфа ам Цоо“»? — «Нет». — «А в кафе „Берлин“ на Фридрихштрассе?» — «Нет». — «А какое-нибудь „Ревю“, где раздетые дамочки, видел?» — «Н-нет». — «Что ж ты видел?» — «Зверинец Гагенбека»… Ну просто помереть со смеху можно было!
Потом, когда нас стали отправлять на позиции, я его потерял. И, понимаешь, вдруг опять встречаю уже в новой части. Мы встретились на марше, а потом оказались рядом в казарме. И уже не разлучались. До самой той ночи… Последней перед наступлением…
Но когда мы вторично встретились, то о наступлении еще ничего не знали. Это потом. Мы подружились. Знаешь, там… Там это большое дело, если с кем по-настоящему подружишься. Потому что кругом — Длинные уши… И не со всяким можно… Но Малыш сразу срисовал меня, какой я есть… И открылся мне.
Он не хотел воевать. Ну и что ж? Я тоже не рвался за куском жирного русского чернозема, особенно если за ним надо ползти под пулями…
Но он не хотел именно против России… Такая у них семья. «Мой отец проклянет меня, если хоть одна моя пуля… И братья — тоже».
«Хорошо твоему отцу», — говорю я. «Нет, ему не очень хорошо. Он уже отсидел», — говорит. «А что же он велит тебе делать?» — спрашиваю я. «Идти в плен». — «Хорошенькое дело, — говорю я, — пока дойдешь до этого плена, из тебя сделают решето». — «Да, — говорит он, — я уже вижу».
Ну что с ним поделаешь! И все мне рассказывал про свою семью: у него два брата и сестра — тоже такие. И ему лучше помереть, чем опозорить их всех. «Они ведь не просто так… болтают. А каждый миг подставляют голову… Ты это можешь понять?» — «Чего тут не понять, говорю, раз уж они — такие люди…» Я уже видел, что ему дороже всего… Не фюрер, не рейх, не чистая раса… Плевать он хотел на все это с Нибелунгами вместе. И вот однажды ночью…
- Последний срок - Валентин Распутин - Советская классическая проза
- Железный поток (сборник) - Александр Серафимович - Советская классическая проза
- Колокола - Сусанна Георгиевская - Советская классическая проза
- Броня - Андрей Платонов - Советская классическая проза
- Грустные и смешные истории о маленьких людях - Ян Ларри - Советская классическая проза
- За синей птицей - Ирина Нолле - Советская классическая проза
- Чертовицкие рассказы - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Сердце Александра Сивачева - Лев Линьков - Советская классическая проза
- В списках не значился - Борис Львович Васильев - О войне / Советская классическая проза