Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Через дерьмовую посудину и то исхитряются проводить свою гнилую агитацию, — продолжал Таранков. — Недаром меня мутит от всякого подобного золоченого барахла. Вроде рубин там, брильянт, порфирий какой-нибудь, а вникнешь поглубже — опиум и отрава.
— Вы говорите — выставить, — продолжал Яша горестно. — Вот, пожалуйста вам, картина… — Он выдвинул ближе к свету тяжелую раму. На темно-коричневом фоне желтел прибитый к кресту голый бог. — Есть подозрение, что писал ее Финк — ученик Рембрандта. И что, я ее не вывесил? Вывесил. И пришлось снимать, потому что это икона. — Он вздохнул. — Скоро ее увезут в Ленинград, на анализ. И чашечку заберут в центральные фонды… И картину заберут. Я их таки да, понимаю. От нашей сырости она портится. Но все же обидно.
— Пусть забирают к чертовой матери… — сказал Таранков. — Надо себя ограждать от буржуазной заразы. Чтобы не разлагались.
— Если у человека пролетарская прививка, не разложится, — возразил орденоносец. — Посмотри на Якова. Копается в драгоценностях, а ходит рваный, как блудный сын.
— И с горсовета деньги требует, — пробасил Таранков.
— Нет, граждане, — сказал Яша печально. — Я еще не очистился от капиталистического дурмана. Мне все время грезятся деньги. Наверное, потому, что мой папа был часовой мастер. Вчера грезилось, что мне отпустили пачку денег, толстую как кирпич, и я купил несгораемый шкаф с секретным замком для документов и заказал витрины с зеркальными стеклами, и над каждой витриной у меня горели лампочки по пятьдесят свечей. И на остальные деньги я купил дрова и топил музей с утра до ночи.
Возникло молчание.
— А эта тетенька согласилась пользовать раненых? — набравшись смелости, спросил Славик орденоносца.
— А куда ей деваться! Подумала, покусала зубки и велела предъявить медикаменты. А десятские не только медикаментов не имели, но и слова-то этого выговаривать не могли. Ничего у нас не было! Вот какие были вояки! «Ну что ж, — говорит, — у меня кое-что дома припрятано. Придется сходить». Мы, конечно, думаем: «Вот она, на какую дешевку хочет поймать», а она заявляет: «Вы, господа, ведете себя нелепо. Собираетесь доверить мне раненых, а в таком пустяке не верите. И учтите, я вас ни чуточки не боюсь и повинуюсь не вашей грубой силе, а медицинскому долгу». Глеб подумал, решил пустить. А меня приставил под видом носильщика. Зашли к ней на квартиру, набили сидор бинтов, потопали обратно. А навстречу, как в сказке, сам полковник Барановский собственной персоной. Вот тут у тебя садик нарисован, а она на Вознесенской жила, а вот отсюда, из уголочка, выезжает в саночках полковник. За ним, конечно, эскорт — два холуя верхами…
— Где она, говоришь, жила? — прервал Таранков мрачно.
— На Вознесенской.
— Как звать?
— Вот насчет имени я слаб стал. Память усыхает, уважаемый товарищ.
— А усыхает, тогда и болтать нечего.
Таранков помрачнел еще больше, стал что-то рассчитывать, и мускулистое лицо его сделалось серое, как булыжник.
— Так я про других не болтаю, я про себя только… Чем я Барановскому приглянулся, не знаю. Велел подозвать раба божьего. «Чего в мешке?» — «Медикаменты». Не верит. Велит показать. «Куда тебе столько бинтов?» У меня душа в пятки. Сами посудите: тут — военный комендант, полковник Барановский, по бокам два барбоса при шашках, а за спиной — реквизированная фельдшерица. Слово вымолвит — и, господи, благослови! Пожалуйте к стенке. Ну, думаю, пан или пропал. «Да вот, говорю, барышня до больницы снести приказала. Крушение было на шестнадцатом разъезде — раненых привезли…» А она молчит!
— Как ее звать? — спросил Таранков настойчиво. Он пристально смотрел на старичка, и Славика поразило, что рябое лицо его все больше походит на выветренный камень.
— Да я же сказал, что имена не удерживаю. Такая видная из себя. Глаза золоченые.
— Врешь, краском! Ничего этого быть не могло! — перебил Таранков с ожесточением и с душевной мукой. — Такие вот гуси и извращают факты революции.
— И какие же факты я извращаю? — спросил орденоносец до того смиренно, что Славик стал подумывать, что орден, наверное, кто-нибудь дал дедушке поносить.
— Кто поверит, что Барановский так тебя отпустил? Если бы ты видел Барановского в лицо, не болтал бы. Глаза золоченые! Барановский, к вашему сведению, был лютый зверь в мундире. У него на дверях надпись была: «Без доклада не входить, а то выпорю». Помнишь на станции кутузку в кондукторских бригадах? Ну вот. Так мы оттуда своего агитатора выручили. Через час его благородие Барановский тут как тут. Глядит — пост оголен. Непорядок. Сунулся в кутузку, а там часовой. Встал. Докладывает: «Красные замкнули… Под страхом истребления…» Отступил Барановский на шаг, примерился да из-за плеча казачка-то нагайкой по глазам. И вот слушай: глаз у него на щеку вытекает, а он фрунт держит. Вот что означал Барановский. А ты тут вкручиваешь, что он тебя отпустил невредимым.
— Что ж, — сказал орденоносец. — Давай соглашаться на ничью. Ты в меня не веришь, а я в твоего казачка.
— Про казачка правда, — проговорил Славик. — И тетя Клаша рассказывала.
— А тетя Клаша откуда знает? — насторожился Таранков.
— Она тогда в буфете служила. На станции.
— Выходит, твоя тетя Клаша на дутовских хлебах сидела? — Таранков повертел в руках наконечник стрелы, бросил на полку. — Надо будет ее проверить через мелкий микроскоп. А куда эта, ну, как ее, сестра милосердная подевалась?
— Кто ее знает? — орденоносец пожал плечами. — Кто говорит — убили, а кто говорит — с белыми убегла. Глеба вроде белым выдала.
— Опять врешь! — Лицо Таранкова стало совсем серым и неподвижным, как у каменной бабы. — Хоть бы постыдился, в божьем храме находишься… Видно, не было тебя в те годы в красных отрядах, не видал я тебя там, и фельдшерицы никакой не видал, и Глеба никакого не знаю.
— Ну, насчет Глеба не говорите! — возразил Яша.
Он забрался на стул, отвязал подвешенный над головами мешок глиняного цвета.
— Чтобы мышь не прогрызла, — пояснил он коротко, вытаскивая из мешка толстую папку.
Он перебрал вырванные из книжек страницы, фотографии улиц и домиков, вырезки из газет, страницы конторских книг, открытки с видами соленого озера и Илецкой меловой горы, старые афиши и программы и достал листок бумаги, аккуратно заложенный между чистыми листами общей тетради.
— Вот! — сказал он.
Таранков потянулся было к листочку, но Яша трогать руками не дал.
— Сейчас я вам зачитаю, — сказал он и начал читать:
«Дорогие родители, сестры и братья, дорогая супруга Маня, кланяется вам сын, брат и супруг Глеб Федорович. Наконец-то я узнал, что мне сегодня придется расстаться с жизнью, приговор надо мной уже совершен. Верно, судьба моя такая, пасть от руки дутовских палачей за то, что не захотел быть двуличным, но я уверен, что скоро вся эта гнилая власть потонет в своей крови. В тюрьме страшный ужас. Ежедневно уводят, куда — неизвестно, а уходящие не возвращаются. Папа, мама и дорогая супруга, пишу последний раз и целую вас и дорогих моих сестер и братьев. Как тяжело расставаться с жизнью. На этом кончаю, карандаш просит Витя, его будут кончать вместе со мной. Я не думал, что у меня так скоро отнимут молодую жизнь, мне так хотелось жить, но жизнь у меня отнимают. Прощайте, живите счастливо за меня, не обижайте милую Маню, а я теперь буду…»
На этом письмо обрывалось.
У каждого из нас остаются в памяти бессвязные клочки детских воспоминаний. Остались такие воспоминания и у Славика. Он вырос, попал в Московский технический институт, стал называться не Славиком, а Вячеславом Ивановичем, женился, несмотря на форму своей головы, на балеринке, ездил в командировку в Саранск, в пятьдесят седьмом получил квартиру с балконом — и коловращение жизни начисто вытеснило из его памяти и Яшу, и голубятню, и дедушку-орденоносца. Но когда у него уставали глаза и он, сняв очки, откидывался на спинку дивана, ни с того ни с сего представлялся ему грубый мешок, подвешенный к потолку в провинциальном музее, и он задумывался, что все-таки разумней: жизнь осторожная и рассудительная или быстро горящая, полная страстей и отваги? Думал и ни до чего не додумывался.
24
Вожатая Таня объявила, что барабан вручат тому, кто лучше всех расскажет неизвестное событие, имеющее отношение к революции. Кроме барабана, шефы купили отряду и горн. Но как-то само собой получилось, что дудеть будет младший братишка вожатой Тани, хотя этот братишка про революцию не знал ничего.
Славик мало надеялся получить барабан. Во-первых, с ним всегда что-нибудь приключалось, а во-вторых, еще нигде не бывало барабанщика Клин-башки. Но он все-таки решил рассказать про красного героя Глеба. Он твердо верил, что его история самая необыкновенная.
- Три повести - Сергей Петрович Антонов - Советская классическая проза / Русская классическая проза
- Овраги - Сергей Антонов - Советская классическая проза
- Овраги - Сергей Антонов - Советская классическая проза
- Волки - Юрий Гончаров - Советская классическая проза
- Дорога неровная - Евгения Изюмова - Советская классическая проза
- Надежда - Север Гансовский - Советская классическая проза
- Тени исчезают в полдень - Анатолий Степанович Иванов - Советская классическая проза
- Цемент - Федор Гладков - Советская классическая проза
- Песочные часы - Ирина Гуро - Советская классическая проза
- Далеко ли до Чукотки? - Ирина Евгеньевна Ракша - Советская классическая проза