Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Никогда не пей! И ни на кого не кричи. Если неуверен в себе, уходи первым. И никому не верь! Помни, чем ты лучше, тем хуже тебе».
Статиков разинув рот глядел на своего отца, который, видно, был не в духе. У взрослых так бывает, когда они чего-то говорят и надо, чтобы их выслушивали. Тут, к счастью, появлялась мать и уводила его от греха подальше. Таких сцен было много, и это он уже отчётливо помнил.
Спустя неделю, так толком ничего не разузнав, с пресными лепешками и пирогами в узелке он уходил из дома. Когда он шел тропинкой от крыльца, мать с непокрытой головой стояла у ворот под затянувшей небо летней изморосью. И рядом, будто тоже поседевшая, ветла с качелями. Уже зайдя за поворот, в болтавшихся пустых качелях он неожиданно увидел самого себя.
Гвардейский полк, в котором он служил, был расположен сразу же за кольцевой, у белоствольной кучерявой рощицы. Она встречала всех разлапистым, широколистым явором, стоявшим как швейцар перед обочиной, приметным за версту от поворота и посему служившим в разных поколениях как маяком для горожан. Вначале лета и поближе к осени рощица была особенно нарядной: с дозорных вышек, которые стояли по периметру тонувшего в листве армейского укрепрайона, топтавшимся там караульным через рожок бинокулярного устройства было видно расцвеченные скатертями-самобранками лужайки, где стар и млад играли в догонялки, тенистые пристанища уединенных парочек и возле них – прочесывавших палками растительный покров неврастенических настырных грибников. Незрелый несознательный призыв на это драматическое зрелище не допускали. Из центра города сюда ходил раскрашенный рекламой цирка шапито, как африканский какаду, трамвай. Тренькая, вагон катил по оживленным улицам с той холерической беспечностью, которая сейчас лишь раздражала. Лакейское прилипчивое ханжество как нестроение в поступках и словах им ощущалось с детства. Едва ли этот общечеловеческий порок можно было приписать какой-нибудь бытующей фатальности или увязать с единоличным культом, – думал он, – чего теперь уже как обанкротившийся тотем порицали. Люди, разумеется, вели себя как люди, случалось, что немного лицемерили, пока их лично что-то не касалось и иногда, хотя бы с горьким опозданием, ни отрезвляло. При изощренной склонности попутно вымещать всё на других, под видом льстивой справедливости или упорства, он был почти таким же и роптал. Униженный, он будто оказался узником в капитулировавшей башне, в несокрушимости которой был уверен. По правде говоря, он недолюбливал отца, застав того уже лишенным обаяния и слабым, к тому же – незаслуженно ревнуя его к матери; но оттого, что знал, душа кипела.
С соседней стороны от рощи, против части был заросший шляхетский погост: бурая стена из кирпича, вся в трещинах, навеивая грусть и контрмаршем оглашаясь строевыми песнями, уступами тянулась за колючкой плаца к балке с перелеском. По выходным плац отдыхал; из-за откинутой фрамуги на углу казармы, где под водительством скаредного Шаляпина была солдатская каптерка, занудно доносился шлягер про малиновку. Хотя лицо Шаляпина имело с детства шрам на хрящеватой переносице, и от глубокого недружелюбия к нему природы как будто было вырублено с помощью тупого тесака или слесарного зубила, он вовсе не был тем разудалым смельчаком, каким его теперь считали в гарнизоне. До своего геройского ранения он слыл таким, о поведении которых обыкновенно говорят «свой в доску» и «рубаха-парень». На стрельбищах его контузило: он был легонько ранен в ногу и стал наполовину тугоух. Его слух должен был восстановиться, как ему при выписке сказали в госпитале, поскольку слуховой нерв не задет. Но он был круглым сиротой, из Витебского интерната, комиссоваться ни в какую не хотел. Он был простосердечен, но не лох: видать, как следует, подмаслил старшину, который скоро увольнялся; затем состряпал рапорт генералу и стал заведовать складским хозяйством.
Шлягер был ритмичным, жизнеутверждающим: все знали, что Шаляпину необходимо разрабатывать свой слух, никто его за это не бранил. Томный женский голос повторял припев: «Fly robin, fly!» И те, что проходили мимо, думая о предстоящем дембеле и из уважения к себе пренебрежительно заткнув большие пальцы рук за выпуклую медь ремней на гимнастерках, ломали шаг и подпевали, перефразируя на свой манер:
– Линяй, родимая, линяй!
Щербатая, в густой акации и зарослях орешника стена перед нашествием любовных парочек дремала.
В одно из увольнений ноги как-то привели его сюда. Причину этого он пробовал расшифровать, хотя едва ли полностью осознавал тогда. В своей просроченной любви, мы зачастую ворошим могилы близких, – тревожим их покой, порой, физически, не только в своих мыслях. Тоска ли движет нами? зависть? разочарование? Скорбко и невнятно думая об этом, по исчезающей в ольшанике тропе он брел вдоль высеченных барельефов и голгоф с рыжевшей оторочкой мха у оснований; скользя по дерну буцами, заглядывал за отвороченные плиты склепов. Наверно, как он понял погодя, в этом его лазанье по старому погосту было еще много зуда возрастного удальства и любопытства: заглядывая в ямы, служившие могилами когда-то, он сам не знал, чего искал. В промозглой тьме повсюду были накренившиеся или провалившиеся ярусы из досок и догнивающий под ними смрадный хлам. Случайно или нет, он опоздал на похороны? Откуда взялся этот воронок с угрюмо вылезшими из него людьми? чей труп в нем привезли? То ли уж патологоанатомы отца так изувечили? или уж понадобилось что-то скрыть и гроб, поэтому заколотили? Чего бы он предпринял, если б оказался там? Допустим, он сумел бы настоять на том, чтоб крышку с кумачовым верхом сняли. Но что бы ни увидел он, чего бы это изменило? И мать бы не перенесла того, такое зрелище могло совсем ее убить, тем более, если бы все то, о чем он думал, оказалось правдой. Самолюбиво возвращаясь в мыслях к тому дню, когда ему вручили похоронку, терзаясь от сомнений и сам уже расценивая гнет в душе как Божью кару, он переживал из-за того, что так и не сумел проститься с тем, кто был ему, на самом деле, очень дорог. Погибшего отца он с полудетской нетерпимостью корил, хотя в душе и понимал, что это отношение несправедливо. Отец был дорог ему тем, что дал, возможно, что, не ведая о том и сам, духовно. Что значат перед этой связью и физическая смерть и молотки привычных ко всему гробовщиков? Живые или многое прощают или же не замечают в своих близких то, за что становятся потом перед собой в долгу, как в неоплаченном ответе, и с этой мыслью безотчетно платят мертвым дань. И можно расстаться с тем, чего срослось с тобой духовно?
Придерживаясь левой стороны, чтоб снова выйти к той же выемке в стене, через которую пролез, он пробирался меж могил, уж больше не заглядывая в склепы. Он не прошел еще и половины мысленного круга, когда почувствовал, что в восприятии его чего-то изменилось. Как проявление своей охранной самости, которую тогда еще неясно различал в себе, не представляя её полной значимости, в тот раз он это испытал впервые. Суровое лицо отца, каким он никогда того не знал, – как лик ветхозаветного Еговы, со всех сторон, как бы напутствуя, глядело. И этот, созданный его ослабшим духом образ – выручал, вновь наполнял решимостью и силой.
Раздумывая, ни повернуть ли сразу же обратно, сквозь занавесь плакучей ивы метрах в четырех, между могил он заметил женскую фигуру. Кладбище тут опускалось к балке, и на склоненных до земли ветвях была медвяная роса. Возможность встретить здесь кого-нибудь была такой ничтожной, что он с захолонувшим сердцем замер посреди тропы. Рядом было повалившееся высохшее дерево, из-за трухлявого ствола которого, в покрытых паутиной зарослях, как через щель в замочной скважине, смотрел оплывшим глазом чей-то барельеф. Бывшие за ним захоронения проглатывала чаща. До слуха донеслось, как где-то с хрустом обломилась и упала, шаркая по листьям, ветка; трель соловья, которая немного скрашивала запустение вокруг, оборвалась и в отдалении лишь перекрикивались скриплым рэкающим звуком сойки. Могила перед ивой и ольхой за ней, с еще не потемневшими сережками, была цветущим островком среди разросшейся крапивы и бурьяна. Шагнув поближе, он раздвинул липкие метелки.
Вьющиеся волосы скрывали плечи девушки. Она была уж до того поглощена своим занятием, что не услышала его шагов, – как изваяние, с руками сжатыми в замок сидела на траве. У валуна-надгробия, среди разложенных тюльпанов лампадкой теплился перед киотом огонек. Это был свечи огарок: на деревянном, с потеком воска кругляше, та вся почти уже растаяла и догорала. Ровно бы от поднятого им ветерка остренькое пламя всколыхнулось, пыхнуло дымком и сжалось на увечном жгутике в горошину. Девушка прикрыла фитилёк ладонью, под пробивавшимся через ольху лучом блеснуло бирюзой кольцо. Нагнувшись, она что-то прошептала; тут плечи ее вздрогнули, она, тихонько вскрикнув, обернулась. И он увидел в шалаше волос лицо, прелестно юное и гордое.
- Зайди ко мне, когда уснёшь - Эдуард Еласов - Русская современная проза
- Парижские вечера (сборник) - Бахтияр Сакупов - Русская современная проза
- Божественное покровительство, или опять всё наперекосяк. Вот только богинь нам для полного счастья не хватало! - Аля Скай - Русская современная проза
- Девочка в саду и другие рассказы - Олег Рябов - Русская современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Русская современная проза
- Анна - Нина Еперина - Русская современная проза
- Моцарт в три пополудни - Наталия Соколовская - Русская современная проза
- Династия. Под сенью коммунистического древа. Книга третья. Лицо партии - Владислав Картавцев - Русская современная проза
- Сказать – не сказать… (сборник) - Виктория Токарева - Русская современная проза
- Другая история - Александр Черных - Русская современная проза