Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что такое «галантный», я не знала, но догадалась, что понятие это сродни слову «галантерея».
— Тогда подпишем вдвоем! — вновь обрела мама стойкость.
— Танюшу пожалей, — тихо попросил отец, уже не объединяя меня с Ларисой.
Внешне нарком и комкор выглядели совершенными антиподами: военный был типично военным, а штатский — типично штатским.
Одергивая под поясом высококачественную гимнастерку, комкор, наверное, бессознательно подчеркивал свою подтянутость и моложавую стройность. Он был прямым, как приказ. А обветренно-сухощавое лицо и седая охапка волос на голове напоминали о том, что он твердым, негнущимся шагом явился к нам из боев и походов.
— Прежде он не был таким «типичным», — без осуждения, но с грустью сказал как-то отец. — А потом насмотрелся фильмов, спектаклей про себя самого — и стал подражать актерам, исполняющим его роль. Но в сабельную атаку кинется по первому зову.
Это отец сказал, когда мне было лет шесть. Но я запомнила… А в одиннадцать с половиной подумала, что атаки бывают разные. И что в одни из них комкор кинется не колеблясь, а в другие — навряд ли.
Расслаблялся он только у нас на диване с гитарой в руках. В нем появлялось нечто раздольно-гусарское. И с неожиданными для него лиричными интонациями он пел про любовь. Не про ту, что закаляется в пекле сражений, побеждая разлуки, а про чужую и, безусловно, неведомую ему, заставлявшую кого-то страдать и даже погибать в тиши и при полном материальном благополучии. Он действительно вынес невыносимое и за гитарой хотел забыться.
— Битый-перебитый человек, — сказал отец в разгар спора о подписях под тем самым, как оказалось, даже для меня опасным, письмом. — А битые не хотят, чтобы их снова били. Второй раз в камеру смертников? Нам неведомо, что это такое. А ему ведомо!..
Нарком не был бит-перебит, но выглядел куда более истерзанным, чем все испытавший комкор. Рыхлое нездоровье как-то органично сочеталось в нем с никогда не ослабевавшей напряженностью. Она была в мыслях, в четко немногословных фразах и отредактированных движениях. Он не принадлежал ничему, кроме дела. Громада ответственности еще не успела раздавить его, с почестями отправить на привилегированное кладбище, но давила на него непрестанно. Он искал и находил спасение в нашей семье: отцовский «мозговой трест», тоже испытывавший повышенное давление, и мамина несказанная женственность были теми подпорками, которые, по моему представлению, не давали громаде обрушиться и уничтожить его. Нарком слыл выдающимся строителем и однажды доверительно сообщил маме, что «научился строить все, кроме личного счастья». Грусть его тоже была не рядовой, а по-наркомовски значительной, осененной грифом «Совершенно секретно». Но я, как всегда, не теряла бдительности — и грусть была рассекречена.
Сталина нарком называл и считал «хозяином», но хозяином беспредельно любимым, надрывавшимся от работы гораздо больше, чем он. Хотя больше уж было некуда! «Хозяин» вдохновлял его, дарил ему способность все вынести. Единственное, чего он не ждал от «хозяина», это пощады в случае ошибки или малейшего промаха. Он считал такую беспощадность справедливой, оправданной. Он верил «хозяину» больше, чем моему отцу, без которого не мог обходиться… И даже, чем маме, не только во внешние достоинства которой (я это видела!) был влюблен. Нарком не обладал такими достоинствами, и он им изумлялся — то восхищенно, то, мне казалось, завидуя, но всегда осмотрительно. Даже когда возражал маме. Впрочем, и сама мама никому не верила так, как наркомовскому «хозяину». Она не произносила слово «хозяин», но могла бы, я думаю, произнести слово «властитель» — дум и надежд.
Нарком сутками стремился к одному и тому же: сделать так, чтобы «хозяин» не имел претензий и был полностью удовлетворен. Это значило для наркома, что им полностью удовлетворен народ, удовлетворена Родина.
И комкор думал так. Сталин, народ, Родина — для него это было одно и то же. Как для наркома… И как для мамы… Об отце я этого сказать не могла.
— Хозяин? — произнес он как-то. — Интересно, нравится ли ему самому такое… прозвище?
— Прозвища бывают у школьников! — возразила мама.
Она боролась с моим тщеславием, с моим стремлением казаться выше, чем я была. «Длиннее, — заступился как-то отец. — Еще Наполеон подчеркивал разницу между понятиями «длиннее» и «выше». Мама терпеть не могла тиранства и самовластия, когда речь шла о людях. Но его (его одного!) она в людях не числила. Он, по ее убеждению, не мог подчиняться земным законам. И его можно было называть так, как никого другого называть было нельзя.
В глубь споров своих родителей я проникла только сейчас. Но осознание это, как здание из кирпичей или блоков, сложилось из детских воспоминаний. Я не помню многих мелочей и событий, происшедших совсем недавно, но все, что происходило тогда, не замутняясь, остается со мной. То ли мозг был до примитивности здоровым, не тронутым даже приметами склеротических изменений? То ли сами первые впечатления обладают здоровьем и долголетием? А может, и то и другое?
Отец написал письмо. И один подписал его. И сам отправил. Даже отнести на почту запечатанный конверт он не доверил маме: а вдруг бы она тайно вскрыла и добавила свою подпись?
«Танюшу пожалей». Я не поняла тогда, что это значит…
«Ведь не могли же тех двоих просто так взять и арестовать?» — размышляла я. Но внезапно споткнулась об эту мысль: она почти слово в слово повторяла сомнения, высказанные старичком-химиком. Да, именно им… И все же в чем-то он виноват? Думая так, я, как это ни стыдно, испытывала успокоение: раз мои родители в отличие от старичка ни в чем не виноваты, им ничего и грозить не может.
«Виноватые» стали обнаруживаться и в нашем доме. Мама в полный голос называла их «без вины виноватыми».
— Александр Николаевич Островский придумал этот афоризм для других ситуаций, — поправил ее отец. — Вот при тех ситуациях ее и употребляй. А так не надо… Танюшу пожалей.
Я опять ничего не поняла. «Значит, — думала я, — в чем-то хоть немного, но соседи по дому все же грешны…» Эта мысль казалась мне спасительным кругом: мои-то родители были безгрешны! Чего же тревожиться по ночам? Мамина честность была наступательной, резкой, а отцовская — скромной, застенчивой.
Я перестала вслух горевать по тому поводу, что и физкультурник в школе выстраивал нас по росту, в результате чего я вновь оказывалась «замыкающей».
— Вот видишь, — сказала мама, — все действительно познается в сравнении. На фоне происходящих бед твои недавние переживания кажутся нелепыми и смешными. Ведь правда же?..
Все чаще по утрам гигантский дом, замкнувший в гранитный квадрат наш двор, с первого до последнего этажа пронзала весть: «Ночью взяли…» Фамилию произносили одними губами, родственников «взятого ночью», с которыми еще накануне раскланивались, старались не замечать, обходить стороной. А столкнувшись, не узнавали. Постепенно люди вообще перестали улыбаться друг другу… на всякий случай… Так поступали почти все, кроме мамы. Она звонила даже в те прокаженные квартиры, в которых раньше не бывала ни разу.
— Все выяснится! — успокаивала она. — Напишите товарищу Сталину. Только сегодня же!
— Даешь советы? — с грустью осведомлялся отец.
— А что, ты в них не веришь? В эти советы?
Отец водил руками по голове, будто искал свои исчезнувшие волосы. Один раз он проговорил:
— На мое письмо ответа, как видишь, нет.
— Еще будет, — выразила уверенность мама. — Боюсь, не дошло оно до него. Самое главное — чтобы письма до него доходили. Он ужаснется!
Отец промолчал… Он не запрещал маме действовать столь рискованно. Однако и не поощрял ее действий. Иногда предупреждал об опасности. Но чаще со вздохом предоставлял ей свободу.
У нас с отцом были свои, особые отношения. «Секреты — на стол!» — так не без иронии называла их мама, потому что перед ней я свои секреты на стол не выкладывала. Мама судила обо всем с таких дистиллированно безупречных позиций, что перед ней мог раскрываться человек безупречный. А я себя такой не считала.
Мама страдала лишь одним пороком — «чисто женским», как говорил отец: она была пылко ревнива. Даже меня ревновала к отцу, а его — ко мне. Или, точней, нас обоих друг к другу.
Отец помогал мне утихомиривать ссоры с подругами. А они возникали часто. Потому что я унаследовала мамину прямолинейность, не унаследовав ее храбрости, но добавив от себя бессмысленное упрямство. Впрочем, упрямство всегда бессмысленно, ибо, приобретая справедливость и смысл, оно становится принципиальностью.
Отец не выяснял подробно, кто прав, а кто нет, — он считал, что мириться надо при всех обстоятельствах.
У мамы было время вникать в суть моего характера и противоречий между мною и окружающим миром. У отца же времени не было: короткие общения со мной были для него праздниками. А праздники не принято омрачать… Он и не омрачал их разбирательством, придирчивым проникновением, а все стремился уладить и сгладить. Ныне, через годы и годы, я поражаюсь, как он, спавший иногда по три часа в сутки, все же находил силы для этой миротворческой деятельности. Да еще и притворялся, что в делах моих он отдыхает…
- Что снится розе. Добрые сказки для детей и… взрослых (сборник) - Алиса Данчич - Детская проза
- Сказки про собак - Коллектив авторов - Детская проза
- Однажды в детском саду - Наталия Аркадьевна Романова - Детские приключения / Детская проза / Детская фантастика
- В стране вечных каникул. Мой брат играет на кларнете. Коля пишет Оле, Оля пишет Коле (сборник) - Анатолий Алексин - Детская проза
- Всего одиннадцать! или Шуры-муры в пятом «Д» - Виктория Ледерман - Детская проза
- Повести о дружбе и любви - Анатолий Алексин - Детская проза
- Меня зовут Мина - Дэвид Алмонд - Детская проза
- Странный мальчик - Семен Юшкевич - Детская проза
- Сумерки - Семен Юшкевич - Детская проза
- Запомни его лицо - Анатолий Алексин - Детская проза