Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Доктор, врач, – прошептал я, будто заколачивая гвозди в свою изувеченную болезнью память. – Капитан Попов…
Я ухватился за последние слова, и, стараясь не потерять ниточку, стал мысленно лепить портрет главного врача. Так, я вчера с ним разговаривал, он высокий, шея короткая, прямо из плеч выпирает голова, уши круглые, чуть оттопыренные, он прикрывает их длинной прической. Лицо Попова склеивалось в моей памяти из отдельных мозаичных кусочков, но иногда в голове вспыхивала боль, и оно рассыпалось на части, которые мне с большим трудом удавалось соединить вместе. Моя работа была похожа на то, как делают фоторобот, когда из разрозненных фрагментов собирают портрет человека, которого надо опознать.
Зрительная память у меня всегда была цепкой, но сейчас она меня подводила, куда-то потерялись глаза доктора, и я никак не мог их извлечь, даже самым судорожным усилием воли, из окружающей сознание мглы.
Кто-то тёплой рукой коснулся моего лба.
– Ну, вот мы и проснулись, Конев. Как самочувствие?
Это был капитан Попов. Он присел ко мне на кровать и успокаивающе улыбнулся.
– Ничего, – с отеческой теплотой вымолвил главврач, – вы переволновались. Вам нужно успокоиться. Мы назначим вам общеукрепляющее лечение, вы отдохнёте, восстановите силы.
– А что со мной было? – спросил я. – Этой ночью…
– Так, пустяки, – бодро ответил капитан. – Не вы первый, не вы последний. Жизнь, которую вы вели в последнее время, мягко говоря, не способствовала укреплению ваших сил.
– А это, – я попытался найти подходящие слова, – не повторится?
– Не думаю. Не должно повториться. Вы обязательно выздоровеете.
Попов что-то сказал медсестре и поднялся с кровати. Женщина подошла ко мне со шприцом, мазнула руку спиртом, который противным запахом резанул меня по ноздрям, и поставила укол.
Через несколько минут на меня накатилась приятная волна покоя и умиротворенности. Окружающие меня люди отодвигались вдаль, размывались, пока не исчезли совсем.
Последние месяцы я прожил в пьяном кураже. После провала на выставкоме моей скульптурной композиции, которую я хотел представить на ежегодной областной выставке, у меня опустились руки, и на душу накатило ленивое равнодушие. Пусть я работал обыкновенным форматором в скульптурном цехе, и моё дело было простым – увеличивать бетонное поголовье памятников, которыми обзаводились даже самые глухие деревушки области, но я знал, что моя творческая работа была неплохой. До меня ещё никто не использовал форму противотанкового «ежа», чтобы переплести воедино две фигуры павших солдат и третью – рвущуюся ввысь Победу.
Я бился над этой композицией два года, наконец, сделал удовлетворивший меня эскиз, а выставком, эти обременённые спесью и почётными званиями маститые художники, лишь мельком глянули на неё и отвернулись.
– Бред какой-то! Без художественного образования, а пытается что-то сделать!
Моя творческая судьба решилась в одну минуту, и я задумался, как жить дальше? Тридцать восемь лет, незаконченный индустриальный институт, жена, дочка, форматор и скульптор-самоучка. Я сидел в скульптурном цехе, где пахло сырой глиной, и тосковал. «Вот и всё, – подводил я итог, – к чему я пришёл, и стоило ли для этого надрывать душу?»
Меня точно кинули в полынью, чтобы я там понял, какой мне уготован в жизни шесток. Я всегда был великим путаником, склонным к завиральным идеям, и спотыкался там, где другие шли и не глядели себе под ноги, а для меня обязательно находилась ямина или кочка. Так получилось и с моим эскизом.
Однако нашёлся и добрый человек, после выставкома ко мне подошёл скульптор Стекольников:
– Не горюй, Иван! Мы с тобой и без них пристроим твою работу. У меня есть один колхоз на примете. Тамошний председатель давно мечтает заиметь памятник, но не такой, как у всех. А работа твоя отменная, это я тебе говорю.
Памятник для колхоза с помощью Григория Аверьяныча я поставил. В две натуры, достойный получился монумент. И деньги хорошие получил. Жить бы можно, но во мне что-то надломилось с того злополучного выставкома. Мужики травят анекдоты, всем смешно, а мне грустно. Смотрю на жизнь, на людей, на деревья, на цветы, на облака, на звёзды, и нет у меня ни к чему прежнего живого интереса, ржавчина какая-то в душе завелась, и сквозняком стало её обдувать, будто она высунулась наружу.
Я и к жене тоже потерял всякий интерес. Иногда сижу дома, Зинка на кухне что-нибудь готовит, пройдёт туда-сюда, а я смотрю и думаю, а зачем это всё мне, какая-то посторонняя баба ходит, что-то с меня требует?… И дочка туда же. Ещё год, другой в понятие женское входить станет и отшатнётся от меня, возьмёт сторону матери. И так уже сидят вечерами и всё талдычат о платьях, кофточках и прочей ерундистике.
Не понимал я тогда, дурень, что это не тоска ко мне стучится, а беда ломится, да ещё какая. И раньше вино лилось, а после неудачи с выставкомом стал я всё чаще выпивать. Не то чтобы в большую охотку пил, но и без отвращения. Выпьешь, вроде, отмякнешь душой, жить вроде хочется, и на сердце не пасмурно.
4
В палате нас шестеро. Двое – совершенно бесцветные личности, вялые, как промокашки, и бледно-зелёные на цвет. Они, получив свою лечебную дозу, всё время молчат, даже телевизором не интересуются, сидят или лежат на своих койках, зябко кутаясь в одеяла и халаты, хотя уже начали топить и в палате жарко.
Трое других – каждый со своими вулканчиками. Михайлыча, например, затаскивали в палату два дюжих прапорщика. Когда его привезли, он упал возле контрольно-пропускного пункта и заорал: «Не пойду! Везите на зону! Не буду в блевотине валяться!»
Так и доставили его в палату, где волоком, где на руках несли, помыли кое-как и уложили на койку, привязав бинтами, чтобы не трепыхался.
Михайлыч был забубенным «бакланом» или хулиганом, который всю свою сознательную жизнь только тем и занимался, что сидел в лагерях за хулиганку. Всему виной был его задиристый и неуступчивый нрав, который после очередной вспышки неминуемо подводил его к уголовной статье.
Прослышав, после бурного вселения в больничку, о его прибытии, Михайлыча стали навещать старые кореша по лагерным зонам, а их в профилактории было около трети от всех принудбольных. Спившиеся с круга карманники, форточники и другие воровские «специалисты», которые из-за бухалова утратили свою преступную квалификацию, превратились в алкашей, неспособных совершить уже даже самую элементарную кражу варенья из соседского погреба.
Михайлыч знал их по своим совместным отсидкам. И пошли у них тары-бары, кто, где сидит, а кто откинулся, с распальцовкой, на лагерной фене. Послушаешь со стороны – каждое третье слово едва поймёшь, а им всё понятно, и правда – это свой мир, свои законы, со своей устойчивостью, которую не может сломать даже колоссальная машина правосудия.
Преимущества зоны перед ЛТП Михайлычу были понятны:
– Там себя человеком чувствуешь. А здесь, – он махнул рукой, – как шнурок, болтаешься. Нашему брату здесь делать нечего, этот загон для таких, как вы, сявок.
Не в последнюю очередь Михайлыч имел в виду Костю, довольно известного в нашем городе бывшего хоккеиста. Костя играл за «Волгу», которая выступала в высшей лиге по хоккею с мячом. Я знал его и раньше, но только издалека, с трибуны стадиона. Он вихрем носился по ледяному полю, частенько забивал, но пришло время, и ему уже стало трудно угнаться за молодыми.
– Один ляп я сделал в своей жизни, – говорил Костя, – женился на профуре. Пока играл, были деньги на подарки. Шуба чтобы у неё не меньше, чем за тысячу, кольцо – не меньше пятисот. Гарнитур мебельный, машина, квартира. Мне, дурню, пока играл, хотя бы педуху закончить. Ушёл из команды – ничего не умею. В детском парке инструктор – восемьдесят рэ. После шальных бабок сразу почувствовалось. Раньше эти восемьдесят и за деньги не считал, а теперь целый месяц надо притворяться, что работаешь.
Пить Костя начал в команде. То победу отмечали, то поражение запивали. Я всегда замечал, на примере нашего города, что игровики – хоккеисты и футболисты, спиваются гораздо быстрее, чем, например, штангисты. Причину этого наш пан-спортсмен объяснил просто:
– Штангисту не за кого прятаться. Вышел на помост – и поднимай железяку. А у хоккеиста есть возможности, ну, скажем, игра не пошла, поди, догадайся, что я мячик не вижу с перепоя.
Раньше, куда Костя не заходил, в двери перед ним раскрывались настежь. Сам Бабай, первый секретарь обкома партии, приглашал команду к себе, угощал зелёным чаем, расспрашивал, чем помочь. Выйдя в тираж, Костя стал никому не нужен, и почувствовал это сразу. Команда то на сборах, то на выездах, а он один в парке с пацанвой. Вот и не выдержал Костя, размяк, начал крепко попивать, а потом и пустился во все тяжкие. Из квартиры стали исчезать радиоаппаратура, книги, кубки…
Приехала тёща, и Костина жена после нескольких безобразных скандальных сцен, свидетелями которых были соседи, менты и ребёнок, написала заявление. Суд, где за Костю вступилась спортивная и околоспортивная общественность, проявил снисхождение и приговорил его к году принудительного лечения от алкоголизма.
- Дороги веков - Андрей Никитин - Прочая документальная литература
- Великая война. Верховные главнокомандующие (сборник) - Алексей Олейников - Прочая документальная литература
- Солнце, Луна, Марс - Игорь Прокопенко - Прочая документальная литература
- Специальное сообщение о положении в гор. Киеве после оккупации его противником - - Савченко - Прочая документальная литература
- Судебный отчет по делу антисоветского право-троцкистского блока - Николай Стариков - Прочая документальная литература
- Судебный отчет по делу антисоветского право-троцкистского блока - Николай Стариков - Прочая документальная литература
- Британская армия. 1939—1945. Северо-Западная Европа - М. Брэйли - Прочая документальная литература
- Воспоминания - Елеазар елетинский - Прочая документальная литература
- Товарищ Сталин. Личность без культа - Александр Неукропный - Прочая документальная литература / История
- Заложник - Давид Кон - Прочая документальная литература / Триллер