Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Условия, нас окружающие, рассчитаны на то, чтобы отнять у нас человеческий облик. Тогда как тело истощается, хиреет, лицо, напротив того, получает отеки, увеличивается до необыкновенных и уродливых размеров. Почти у всех трясение рук, потому что нервные центры должны были ослабеть. Глаза в темноте воспаляются, в них чувствуется сильная резь. Тело чернеет. Наших сестер едят вши, у мужчин вши заводятся в бороде.
Из всех человеческих потребностей за нами признаются две: мы можем принимать некоторое количество пищи и извергать ее. Мы низведены на степень червей.
Но есть сила, которая дает нам если не жить (это физически невозможно), то, по крайней мере, страдать и умирать: это мысль, что мы служим точкою опоры для рычага революции. Как добрый гений, она при нас неотступно. Утром, когда нас будит лязг отпирающихся замков и засовов, торжествующее бряцание шпор и мы готовы проклясть народившийся день, – она, мысль эта, застилает неприглядную действительность и на своих всемогущих крыльях уносит за пределы тюрьмы, за пределы одичалого, бесстыжего варварства, и раскрывает пред нами книгу судеб человечества. Чем больше страданий и унижений, которым нас подвергают, тем выше полет наших мыслей.
Поразительный факт: люди, унижающие нас, не смеют нас презирать. Мы видим это ясно в замешательстве какого-нибудь административного лица, случайно столкнувшись, с ним, когда мы, слабые, плетемся на прогулку. Или когда это лицо после полугодового отсутствия случайно заходит к нам в камеру. Этот трепет, этот стан, невольно сгибающийся в почтительном поклоне, этот взор, полный ужаса и вместе с тем уважения… Во избежание столь тягостных для них впечатлений начальство предпочитает скрываться от нас.
Мы всецело во власти солдат и служителей. На отвратительную экзекуцию они идут, как на пир. Фролов (палач) по сравнению с ними невинное дитя. Они нахальны и злы.
Случается, что наша гробовая жизнь нарушается таинственными посещениями. По ночам бесшумно отворяются садовые двери, ведущие в общий коридор, окружающий весь бастион с внутренней его части. Кто-то торопливыми шагами в сопровождении служителей и жандармов направляется в одну из камер и остается там по часу, по два. Не утешитель ли явился? Нет, здесь нет места добру, здесь рыщут шакалы и гиены – сюда является представитель известного учреждения, г-н Судейкин, и горе человеку, к которому направляются его шаги. Человек этот уже не принадлежит себе, он уже совершил запродажу своей совести, своего доброго имени, жизни друзей и знакомых. Покупщик явился за своей добычей. Страшные муки превзошли человеческие силы, и человек пал. И все же, надо правду сказать, падших между нами немного.
Голодные бунты у нас не прекращаются. Они производятся в одиночку или группами или же сразу охватывают всю каторжную тюрьму, за исключением тяжелобольных. Большей частью голодовки имеют целью добиться чтения книг, выписки чаю на свой счет и пр. Можно сказать, ни в одной тюрьме голодающие не доводятся до такой ужасающей крайности. И тогда ярче всего обнаруживается, как сильно ищут нашей смерти. Буквально у нас перестают голодать на краю могилы, в редких случаях добившись хоть небольшой уступки. Но варварский запрет книг до сих пор не отменен. Голодовки страшно подрывают наши силы, но выбора нет, и мы предпочитаем умереть с голоду, нежели сходить с ума и быть истязуемыми.
Друзья и братья! Из глубины пашей темницы говоря с вами, вероятно, последний раз в жизни, мы шлем вам наш завет: в день победы революции, которая есть торжество прогресса, пусть она не запятнает этого святого имени актами насилия и жестокости над побежденным врагом. О, если бы мы могли послужить жертвами искупления не только для создания свободы в России, но и для увеличения гуманности во всем остальном мире! Человечество должно отказаться от одиночного заключения, от насилия и истязания заключенных в каком бы то ни было виде, как оно отказалось от колеса, дыбы, костра и пр.
Привет вам, привет родине, привет всему живому!»
Маленькая эстонка жила рядом, в каморке, прибирала, прислуживала жильцам. Быстро, скользяще вошла Юлия, как входила, заслышав вскрик Переляева.
Он был в поту, с прокушенных губ текла кровь. Юлия отерла его полотенцем, раздела, уложила под одеяло. Переляев не стонал, не отзывался.
Тетрадка валялась на полу… Когда-то тонкие папиросные листки, исписанные каторжанами Петропавловки, выносил из бастиона, из крепости унтер Провотворов… Тетрадка валялась на полу. Юлия спрятала ее под матрацем, припала к больному, стала гладить плечи, щеки, голову.
Переляев был в беззвучном, свинцовом забытьи, в каком бывают после припадка падучей.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Полная виктория, кажется? Божьим соизволением, инспектора догляденьем свершилась коронация плавно и лепо. И теперь-то остаться «при своих» ничего, так-таки ничего и не выиграть? Судейкин не гадал, кто виноват: старый скряга, министр-дурандас. Давеча зашелестел синюшными губами: «Я надеюсь на вас и впредь», – длинные, грязно-серые бакенбарды как волчьи хвосты. Нет уж, довольно!..
Судейкин хмуро слушал Плеве.
– Вы знаете, Георгий Порфирьевич, я ценю вашу деятельность. Смею думать, меня-то вы не упрекаете?
Плеве дважды отчеркнул интонацией свою непричастность: «я ценю», «меня-то вы не упрекаете». Судейкин наклонил круглую массивную голову. В знак ли согласия, в знак ли несогласия – Плеве не понял и обеспокоился.
Директор департамента давно ждал объяснений с инспектором. Судейкин был прав неоспоримо. Он заслужил полковника. Министр же граф Дмитрий Андреевич хвалит в глаза, но хвалит как уличного филера, а заглазно пренебрегает.
Однако не обиды инспектора секретной полиции всерьез занимали директора департамента. О-о, многое он передумал. Не здесь, не в служебном кабинете. (Теперь, черт побери, не убережешься от пыли: лето, окна отворены.) В служебном кабинете Вячеслав Константинович исполнял многотрудный долг свой. Исполнял без укоризны, без устали.
Заветным размышлениям предавался он дома. Его домашний кабинет копировал служебный – чистотою, отсутствием безделок. Только дома, в ненарушимом уединении, Вячеслав Константинович услаждался тайными помыслами, которых, право, не открыл бы и под пыткой. И даже Зизи в постельные минуты, располагающие к откровенности, даже Зизи не слыхала от своего Вечи ни обмолвки, ни намека.
В душе сухопарого бледнолицего человека горел холодный, ненасытимый пламень. Плеве понимал, что такое его департамент. Плеве сознавал всевластность русской политической полиции. Однако он не походил на тех, кто задубел еще в Третьем отделении. Вячеслав Константинович не афишировал могущество. Напротив, тайный советник не тяготился упоминать в обществе о том, что его ведомство призвано не столько искоренять крамолу, сколько упреждать се, не разнуздывать репрессалии, а упрочивать любовь к отечественным устоям нравственным воздействием на молодое поколение. Он произносил эти благоглупости ровным голосом, с легким сердцем.
Судейкин был единственным, пред кем он решился бы чуть приоткрыть занавес. Плеве угадывал в нем родственную натуру. Не ровню, этого Вячеслав Константинович не допускал, но родственность угадывал безошибочно. И даже признавал некоторое превосходство инспектора. Тот, должно быть, никогда не испытывал беспомощности, пусть мгновенной, но неприятной и острой, которую испытал он, директор департамента, беседуя накануне коронации с главным агентом-провокатором. Плеве не забыл свое бессилие перед этим Яблонским. А Георгий Порфирьевич такого, верно, никогда не испытывал, тут-то уж явное превосходство инспектора.
Если бы Судейкина нежил фавор, если б министр не был просто трусом, а был бы умным трусом, вот тогда бы Плеве опасался инспектора. Однако граф со стариковским упрямством держит Георгия Порфирьевича в черном теле… Впрочем, директор департамента не торопился. Он умел выжидать…
Итак, министр продолжал третировать г-на Судейкина. Вячеслав бы Константинович посочувствовал, когда б сочувствие было ему свойственно. Плеве не сочувствовал, но понимал Судейкина, и этого было достаточно.
Они сидели вдвоем. За окнами стрижи мелькали. Далеко, на мостовой погромыхивали телеги. Цепной мост глушил стук экипажей. Пахло летним Петербургом: нечистой водой, известкой, пылью.
Судейкин наклонил круглую голову. В этом наклоне была решимость. Плеве еще раз заверил инспектора в своем неизменном расположении. Сухой голос звучал почти проникновенно.
Инспектор не переменил позы, только исподлобья повел глазами. Травленого зверя не проймешь. Долго, слишком долго терпел. А теперь решился пригрозить отставкой. Бросить и уйти. Есть арендные деньги, есть капитал. Уйдет и как бы в сторонке дождется двойного покушения. А тогда… О, тогда!
– Вам известны мои правила, – продолжал Плеве, сплетая и расплетая длинные белые пальцы. – Для меня формальные признаки не существуют, все эти патенты об окончании курса высшего учебного заведения – нуль. Образование подчас не зависит от учебных программ. Да и навидались мы с вами «лучших учеников», к делу непригодных. Вы знаете, как я на своих сослуживцев смотрю… Теперь второе: патронатство считаю пагубным. Я не мешаю вам избирать сотрудников. Не так ли? Да-с… И далее. Не в пустую похвалу будь сказано, а дал вам бог, Георгий Порфирьевич, редкий талант – способность организаторскую. Способность драгоценная, не моя мысль – Константина Петровича Победоносцева. Наконец, мне бы еще хотелось… Согласитесь, я как директор совершенно вас не стесняю. И знаете ли, отчего? Не из одного доверия. Хотя доверия у меня к вам – выше Исаакия. Однако нет, не просто из доверия, а потому еще, что самовластие в решениях признаю язвой бюрократии, от язвы этой – равнодушие в сотрудниках. Таковы мои правила службы. – По губам Плеве скользнула стальная улыбка. – С вами я этих правил держусь неукоснительно.
- Государи и кочевники. Перелом - Валентин Фёдорович Рыбин - Историческая проза
- Государи Московские: Бремя власти. Симеон Гордый - Дмитрий Михайлович Балашов - Историческая проза / Исторические приключения
- Нахимов - Юрий Давыдов - Историческая проза
- Март - Юрий Давыдов - Историческая проза
- Денис Давыдов - Геннадий Серебряков - Историческая проза
- Фараон Эхнатон - Георгий Дмитриевич Гулиа - Историческая проза / Советская классическая проза
- Сиротка - Мари-Бернадетт Дюпюи - Историческая проза
- Последняя любовь - Юрий Нагибин - Историческая проза
- Письма русского офицера. Воспоминания о войне 1812 года - Федор Николаевич Глинка - Биографии и Мемуары / Историческая проза / О войне
- Баллада о первом живописце - Георгий Гулиа - Историческая проза