Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Общество студентов, где он один из главных, дискутирует, волнуется: ходят слухи о новом университетском уставе, по букве его и духу быть здесь казарме с дипломированными капралами на кафедрах и попом в роли профессора философии… Студенты взволнованы. Типография готова… А дело, настоящее дело, ради которого стоит жить, не движется. И Петербург молчит. Существует ли недавно еще грозный Исполнительный комитет? Будто бы и существует, а может, и нет. Как орден розенкрейцеров. Газета «Народная воля» замерла на девятом номере. Десятый бы номер отпечатать в тихом уездном Дерпте с его будничными заботами ремесла, домашнего хозяйства, школярской зубрежки.
Звонок не удивил: кто-то явился проведать. Может, факультетские. Или из ветеринарного.
– Ты-ы-ы?
(Больше года не виделись. Блинов знал Переляева. Володя Переляев тянул к «Черному переделу», к Жоржу Плеханову, а Блинов – к «Народной воле». Несогласия не мешали дружбе. Потом потерялись: дознание «О преступной пропаганде в среде с.-петербургских рабочих» кончилось для Переляева ссылкой, Блинова чудом не задело.)
Вечером Дерптом правил Гамбринус, бессмертный брабантский герцог, патрон пивоваров. Народ возвел его на пивную бочку, как на трон. Он царствовал из века в век. Культ его личности был задушевным. Портрет Гамбринуса – веселый малый с пивным стаканом – украшал пивные Дерпта.
Пивных было тьма. Янтарные волны, отороченные пеной, шипели дерптским вечерним прибоем. В тяжелых кружках таился хмель богемский, хмель баварский. Ремесленники пили устало, вдумчиво, прижмуриваясь; студенты – переменчивыми компаниями, бродя от столика к столику. Пили за шахматами, газетой, с трубками и без трубок, с закусками и без закусок, с песнями и без песен. И лишь в ресторане «Отель Лондон» не подавалось пиво: «Отель Лондон» был для заезжих богачей, он пустовал, и прусские кельнеры лениво помахивали крахмальными салфетками.
Переляев, как некогда здешний бурш поэт Языков, давно «желудок приучил за книгами говеть», а нынче вот и разговелся: Колька-то Блинов был при деньгах.
Блинов услышал о тайном обществе студентов. Он услышал о мечте Переляева возобновить в Дерпте издание «Народной воли». Мечталось об этом и петербуржцам. Их «летучие» типографии проваливал вездесущий Судейкин. Листовку о коронации едва поспели оттиснуть, да и то мизерным тиражом. Эх, минуло времечко, когда неподалеку от Литейного, в Саперном переулке, выдавали в свет «Народную волю» в сотнях и сотнях экземпляров, на всю Россию, и даже отдельный номер на отменной бумаге городской почтой слали в Зимний, государю императору – знай наших… На недавней сходке у Карауловых Сергей Петрович тоже говорил о крайней нужде в газете, которая сразу бы объявила: жива партия…
Переляев потупился. Он не хотел, не мог и не хотел говорить о готовой в дело типографии. То была его, Переляева, сокровенная тайна. Но разве он не доверял Блинову? Переляев молчал. Что-то унизительное было в этом молчании, но Переляев молчал.
Потом он поднял на Блинова глаза, ответил: «Тут есть над чем подумать…» Блинов мечтательно повторил, что, может быть, в тиши Дерпта хорошо было бы… О, понятно, Переляеву чертовски трудно, Переляев под гласным надзором, но когда он прочтет вот это… И Блинов отдал Переляеву тоненькую тетрадочку, исписанную убористо и четко, как отдавал такие же в Киеве и Орле, в Пензе и Саратове.
В Дерпте ложились рано, но теперь близились каникулы, скоро многим в отъезд, как было не проститься с коллегами. Прочь корпорации… Мы все студенты! По скатам крыш стекали звезды. Весла шлепали, как ладошами, на сонной реке. Смеялась в аллее женщина. И так молодо звучали шаги по каменным ровным панелям.
Переляев, не раздеваясь, бросился на кровать. Блинову он устроил ночлег на Маркетштрассе. Завтра Колька уедет в Питер. Переляев настоятельно просил помалкивать про общество студентов. Он обещался готовить типографию. И об этом тоже просил помалкивать. Пусть-ка сперва в Петербурге образуется нечто крепкое, определенное да поутихнут какие-то внезапные, непонятные, пугающие провалы.
Да, да, все это так, все это верно, справедливо, расчетливо. Но тут вопрос – если уж до конца, совершенно искренне: почему скрыл от Блинова свою типографию? Осторожность или подозрительность? Переляев допрашивал себя. Ему было очень важно дознаться, что его нынче тормозило: осторожность или подозрительность? Ему это было очень важно и нужно определить. Он склонялся к последнему, ему было худо, ведь он давно знал Кольку Блинова.
Он зажег свечу. Свеча горела в подсвечнике, стареньком, оглаженном многими ладонями, и Переляев подумал, что с этим подсвечником выходили встречать позднего посетителя, может быть, доктора, вызванного к умирающему, и сидели у постели роженицы, и спускались в подвал за съестным, и этот вот старенький подсвечник был свидетелем маленьких домашних событий, из которых ткалась жизнь поколений.
Переляев, не открывая глаз, тронул гладкое, теплое, ощутил мягкость стеарина и вроде бы коснулся чьих-то судеб, давно отошедших, неведомых, таинственных.
Тетрадочка, переданная Блиновым, была во внутреннем кармане. Реферат он, разумеется, прочтет, отдаст для переписки или сам перепишет, и другие прочтут, пойдет из рук в руки. Прочтут реферат коллеги… Но все останется по-прежнему в этой стоячей как топь повседневности.
Он медлил чтением. Потом нехотя подбил подушку и достал тетрадочку с убористыми, прямыми, четкими строчками.
«Друзья и братья! Пользуемся случаем, столь редким у нас, чтобы сообщить вам сведения об истинном положении нашем в Трубецком равелине Петропавловской крепости. Простите, если письмо это окажется написанным кровью сердца, а не простым карандашом. В публике всегда ходили неблагоприятные о здешних местах слухи, но они так же мало походят на действительность, как юношеские грезы. Никому на воле не приходит в голову, что здесь формально открыто отделение каторги и положение каторжан столь фантастически ужасно, что его нельзя иначе назвать, как ежеминутной непрерывной пыткой. Вот почему мы имеем полное основание воскликнуть: каторга и пытка в столице! Каторга и пытка в пяти минутах расстояния от Невского! Каторга и пытка под окнами дворца или настолько близко, что из них можно любоваться зданием тюрьмы.
К числу лиц, находящихся здесь на каторжном положении, принадлежат все приговоренные судом к различным срокам каторги или же приговоренные к смерти и помилованные; есть бежавшие из Сибири и разных тюрем и вторично взятые; есть и такие, которых не судил и не будет судить никакой суд и выход которых отсюда тем более проблематичен.
Положение до и после приговора столь резко различно, что ошеломляет вас неизбежно. Притом же приговор исполняется внезапно, как и все, что здесь происходит, большей частью спросонков.
Процедура следующая: рано утром вас схватывают с постели, куда-то ведут, приведши, раздевают донага, облачают в арестантское белье, онучи, привязанные веревками, коты, подбитые железными гвоздями, бреют голову, надевают арестантский халат с тузами, арестантскую шапку и снова куда-то ведут.
На этот раз вы очутитесь в одном из самых мрачных казематов тюрьмы. При входе вас обдает затхлым запахом сырости и гнили, темнота так велика, что вы не сразу отличите окружающие предметы. Небольшое окно тускло от никогда не смываемой грязи и заслонено стеною в нескольких шагах расстояния. Скоро, однако, глаз откроет, что каземат ваш совершенно пуст. В нем помещается лишь кровать с соломенным матрацем, прикрытым грязным тонким, как лист бумаги, одеялом; в головах небольшая подушка; чугунный столик вделан в стену; в углу – грязное ведро, в другом – кран умывальника – вот и все. Да, у стенки небольшая иконка. Зачем она здесь?
Вы не успели войти, как вас тут же пробирает холод. Вот ваше жилище. На сколько времени? На год? На два? Навеки? Эти вопросы вихрем проносятся в голове, они стучат об ваш череп, и вам кажется, что вы слышите, как заколачивается крышка собственного гроба. Сердце сжалось… Оно более не оправится. Никогда, никогда более оно не будет стучать ровно и спокойно!
Но вы спохватываетесь… Вы задаете себе вопрос, как жить без всяких вещей? В прежней камере, до приговора, житье было незавидное, по там ваш столик был всегда заставлен самыми необходимыми предметами. Вы зовете служителя, вы спрашиваете, почему у вас отняли чай, сахар, табак, мыло, гребенку, собственную кружку, а главное – книги, книги, даже евангелие?
«Не полагается», – отвечает он. «Как? Ничего не полагается?» – «Ничего». – «Нет, нет, этого не может быть! Зовите смотрителя!»
Вы ходите, или, вернее, кидаетесь из угла в угол каземата. Звук шаркающих по каменному полу котов гулко отдается под сводами. Смотритель входит в сопровождении нескольких жандармов и храбро наступает на вас. «Вы требуете вещей? Вещей вы не получите, я покажу вам правила, которым вы теперь подчиняетесь». Поворачивается и уходит. Засовы запираются, шаги умолкают, заглушаемые ковровой дорожкой, и вы один.
- Государи и кочевники. Перелом - Валентин Фёдорович Рыбин - Историческая проза
- Государи Московские: Бремя власти. Симеон Гордый - Дмитрий Михайлович Балашов - Историческая проза / Исторические приключения
- Нахимов - Юрий Давыдов - Историческая проза
- Март - Юрий Давыдов - Историческая проза
- Денис Давыдов - Геннадий Серебряков - Историческая проза
- Фараон Эхнатон - Георгий Дмитриевич Гулиа - Историческая проза / Советская классическая проза
- Сиротка - Мари-Бернадетт Дюпюи - Историческая проза
- Последняя любовь - Юрий Нагибин - Историческая проза
- Письма русского офицера. Воспоминания о войне 1812 года - Федор Николаевич Глинка - Биографии и Мемуары / Историческая проза / О войне
- Баллада о первом живописце - Георгий Гулиа - Историческая проза