Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О каком деле ты говоришь? — спрашивала она. — Разве есть какое-то дело? Встанешь и будешь просто слоняться.
Но и слоняться — занятие все же более почтенное. По крайней мере, тогда ты в ладах с окружающим миром. А вот лежа тихо-мирно, когда дневной свет тускло пробивается сквозь задернутые шторы, ты отрезан от мира, замкнут в молчаливом его отрицании. И это его тревожило.
И все же так сладостно и приятно лежать, предаваясь сумбурной болтовне с женой. Сладостнее даже, чем солнечный свет, и не столь мимолетно. Часы на церкви действуют на нервы своими бесконечными ударами, словно удары следуют беспрерывно, а вслед за одним часом сразу наступает другой, Анна гладит его лицо кончиками пальцев, беззаботная, счастливая, и ему так нравятся эти прикосновения.
Но на душе было муторно, и он был как неприкаянный. Так внезапно была отринута, кончилась вся прежняя жизнь. Еще вчера он был холост и жил в ладах с миром. А сегодня он живет с женой, а мира словно и нет, словно брошены они, как семя, в темноту. Внезапно, как каштан, выпавший из кожуры, он лежит голый, глянцево поблескивая на рыхлом лоне земли, а твердая оболочка — знания, опыт — теперь ни к чему. В этом убеждают и крики разносчиков, и грохот повозок, и гомон детей. Все это ненужная шелуха. Внутри, в мягком сумраке и тишине спальни — голая суть, и она трепещет, молча, живо, вбирая в себя всю реальность. В спальне царило великое постоянство, сгустилась вечная суть жизни. Лишь издали, с далекой кромки бытия, слышались хаотичные звуки разрушения. Здесь же, в центре, была неподвижная, замкнутая в себе ось колеса. Здесь была уравновешенная, ненарушаемая тишина, безвременье, вечно одно и то же, неизбывное, неистощимое, неизменное.
И лежа так, тесно прижавшись, замкнуто, недоступно времени и переменам, они ощущали себя в центре вселенной, осью медленно вращающегося колеса пространства, вне жизненной сумятицы, этого стремительного мельтешения, глубоко-глубоко внутри, в центре бытия, среди сияния вечности, среди благословенной тишины: здесь неизменная ось всякого движения, непробудный сон всякого бодрствования. Здесь обрели они себя и покоятся сейчас в объятиях друг друга, наслаждаясь минутным пребыванием в сердце вечности, оставив время реветь в отдалении, вдали от них, где-то на кромке.
Потом постепенно они стали удаляться от абсолютной сути, спускаясь по кругам радости, хвалы и счастья все дальше, к шуму и суете конфликтов. Но сердца их сохраняли свет и, смягченные внутренней сутью, ощущали неизменную радость.
Постепенно они пробуждались, шум снаружи становился слышнее, явственнее. Они слышали его и откликались на зов. Они считали удары колокола. И насчитав полдень, они начинали понимать, что в мире полдень и для них он наступил тоже.
Она понимала, что проголодалась, В жизни она не была еще так голодна. Но даже и это не могло заставить ее стряхнуть оцепенение. Словно издалека она слышала собственные слова: «Я умираю от голода». Но при этом она лежала тихо, уединенно, мирно, и слова так и не были произнесены. Прошло еще некоторое время.
А потом, совершенно спокойная и даже немного удивленная, она перенеслась в настоящее и сказала:
— Я умираю от голода.
— Я тоже, — сказал он спокойно, как о чем-то совершенно незначащем. И они опять погрузились в теплую золотистую тишину. А минуты за окном текли и текли незаметно.
Потом вдруг она зашевелилась на его груди.
— Милый, я умираю от голода, — сказала она.
Но двигаться ему очень не хотелось.
— Мы сейчас встанем, — сказал он, продолжая лежать неподвижно.
И она опять спрятала голову у него на груди. И они замерли в тишине, в ожидании. Как сквозь сон он услышал бой часов. Она и этого не слышала.
— Так встань же, — наконец шепнула она, — и принеси мне что-нибудь поесть.
— Хорошо, — сказал он; он обнял ее, и она прижалась к нему лицом. Они и сами были слегка удивлены, что не двигаются. Шуршанье минут за окном стало слышнее.
— Тогда дай мне встать, — сказал он.
Она оторвалась от него, подняв голову, расслабив руки. Слегка отстранившись, он вышел из постели, потянулся за одеждой.
Она простерла к нему руки.
— Ты такой милый, — сказала она, и он вернулся к ней еще на секунду-другую.
Затем он все-таки натянул на себя одежду и, быстро оглянувшись на нее, вышел из спальни. И она опять унеслась в бледную и еще более светлую умиротворенность. Она прислушивалась к его шагам внизу так, словно она призрак и не от мира сего.
Была уже половина второго. Он оглядел безмолвную кухню, оставленную с вечера, темную из-за опущенной шторы. И он поспешил поднять штору, чтобы никто не думал, что они еще в постели. Впрочем, какая разница, если они у себя дома. Он поспешно подкинул дров за решетку очага, разжег огонь. Он был в радостном возбуждении, словно попал в неведомое приключение на необитаемом острове. Огонь вспыхнул, и он поставил чайник. Каким счастливым он себя чувствовал! Как тихо и уединенно было в доме. Они были одни в мире — он и она.
Но когда он, полуодетый, отодвинув засов на двери, выглянул наружу, он почувствовал себя виноватым отщепенцем… Мир был на месте, как ни крути. А он, как Ной в безопасности ковчега, вел себя так, будто все вокруг поглотила волна. Мир существовал, и в нем царил день. Утро пролетело, и день вступил в свои права. Куда девались ясность и свежесть утра? Это он виноват. Неужели утро прошло, а он пролежал в постели за задернутыми шторами, позволил утру пройти незамеченным?
Он опять окинул взглядом серую промозглость дня. А в нем самом все так тепло, мягко и ясно! На блюдечке, прикрывающем кувшин с молоком, лежали две веточки желтого жасмина. Он удивился, кто мог это быть, кто мог оставить это как знак? Взяв кувшин, он поспешил закрыть дверь. Пусть день и дневной свет исчезнут, пусть пройдут незамеченными. Ему все равно. Что значит для него днем больше, днем меньше? Пусть канет в вечность, если на то пошло, пусть пролетит нерастраченный, ненужный еще один светлый промежуток.
— Кто-то подходил к запертой двери, — сказал он ей, поднявшись в спальню с подносом.
Он протянул ей веточки жасмина, она села в постели в ночной рубашке и укрыла цветы у себя на груди. Сумеречные непокорные волосы, растрепавшись, нимбом окружали ее лицо, горевшее мягким румянцем. Темные глаза жадно разглядывали поднос.
— Как хорошо! — вскричала она, нюхая холодный воздух. — Я рада, что ты столько всего приготовил. — И, протянув руки, она порывисто ощупала постель. — Иди скорей сюда, живо — холодно! — Она быстро потерла ладошки одна о другую.
Сняв с себя остатки одежды, которая была на нем, он присел на постель рядом с ней.
— Ты похожа на льва с растрепавшейся гривой, на льва, обнюхивающего добычу! — заметил он.
Она заливисто, как колокольчик, расхохоталась и с наслаждением принялась за завтрак.
Утро промелькнуло незаметно, день катился неуклонно, он упускал его. Очередной светлый промежуток проходил непризнанным. Что-то ледостойкое было в этом бунтарстве. Он не мог с этим примириться до конца. Он чувствовал, что должен встать, быстро выйти на дневной свет, начать работать или приступить к каким-то иным бурным действиям на свежем воздухе, ухватив хотя бы остаток дня.
Но он не двигался с места. Что ж, ягненка ли стащить, овцу ли — наказание одно. Если уж пропал день — значит, пропал. Он упустил его. И нечего считать потери. Ей все равно. Абсолютно все равно. Так чего беспокоиться ему? Зачем уступать ей в безрассудстве и независимости? Как царственна она в своем безразличии! Он хотел быть как она.
Она легко относилась к своим обязанностям. Пролив чай на подушку, она лишь небрежно потерла ее носовым платком и перевернула. Он бы на ее месте угрызался виной. Она же — ни в малейшей степени. И ему это нравилось. Очень нравилось, как не обращает она внимания на вещи такого рода.
Когда трапеза была окончена, она живо вытерла рот платком и, довольная и счастливая, опять опустилась на подушки, запустив пальцы в эту свою странную, густую, как мех, шевелюру.
Смеркалось, за окном стало темнеть, воздух стал синевато-серым. Он прижался к ней лицом.
— Не люблю сумерки, — сказал он.
— А я обожаю, — отозвалась она.
Его лицо прижималось к ней, теплой, как солнечный свет. Казалось, и вправду внутри нее заключалось солнце. И биение ее сердца у его груди наполняло грудь теплом и светом. И светило это ярче, чем дневной свет, — это ровное, стойкое, живительное тепло. Он прижимался к ней лицом, а сумерки густели, и она глядела невидящими темными глазами, словно беспрепятственно и вольно устремляясь вперед, во мрак. Мрак очерчивал ее, раскрепощая.
А ему, внимавшему лишь ее пульсу, все казалось таким тихим, теплым, уютным, как полуденный прибой. Он радовался этой теплой полуденной полноте. Она наливала его силой, снимая с него всякую ответственность, заглушая угрызения совести.
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Крестины - Дэвид Герберт Лоуренс - Классическая проза
- Солнце - Дэвид Герберт Лоуренс - Классическая проза
- Крестины - Дэвид Герберт Лоуренс - Классическая проза
- Победитель на деревянной лошадке - Дэвид Лоуренс - Классическая проза
- Дочь барышника - Дэвид Лоуренс - Классическая проза
- Неприятная история - Антон Чехов - Классическая проза
- Женщина-лисица. Человек в зоологическом саду - Дэвид Гарнетт - Классическая проза
- Сливовый пирог - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Рассказ "Утро этого дня" - Станислав Китайский - Классическая проза