Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы начали распоряжаться своими воспоминаниями. Мы вдруг обнаружили — ни одному из нас не перевалило тогда за тридцать пять, — что для нас уже существует нечто заслуживающее названия «прошлое». Но мы считали: то, что касается всех вместе, не может быть страшно для каждого в отдельности. Женщины демонстрировали фотокарточки: господи, это ж надо, какие локончики, какие длинные юбки колоколом, гребеночки в волосах! А какие мы были серьезные! Мы от души смеялись над своей былой серьезностью.
А помнишь, спросила Криста Т. у Гюнтера, как ты пытался доказать фрау Мрозов, что судьба шиллеровской Луизы может коснуться нас? Я побоялась, как бы она не зашла слишком далеко в своих воспоминаниях, ибо была уверена, что с того дня Гюнтер ни разу ни с одним человеком не говорил об этом уроке, о белокурой Инге, о Косте и о своей несчастной любви. Но он кивнул в ответ и улыбнулся. Криста Т. обладала редкой способностью точно определять ту минуту, когда можно говорить о чем-то таком, что днем раньше причинило бы боль, а днем позже показалось бы неинтересным. Я до сих пор вижу себя на этом собрании, сказал Гюнтер, словно мокрого пуделя, мокрее не придумаешь.
Так, так, значит, и это мы одолели. Гюнтер поднял свой бокал и выпил за Кристу Т. Она покраснела, но жеманничать не стала, и мы поняли все, и были чуть растроганы, и не стали даже скрывать, что поняли. Мы все за нее выпили — или я просто очень хочу, чтобы мы тогда это сделали, — за нее, с которой каждый из нас имел прочные и каждый свои отношения и которая умела искусно, с душевной широтой, а главное, без тени расчета управляться с этими отношениями.
Если все было именно так, как мне теперь хочется, тогда мы, конечно, сочли вполне естественным, что среди этих отношений встречалась и безыскусная любовь или старомодное преклонение. Если мы в тот вечер были такими, как мне хочется, значит, мы были великодушны и не желали отказываться ни от одного чувства, ни от одного нюанса чувства, ибо все это, как мы, вероятно, думали, нам причитается. Весь этот вечер, всю ночь с шестьдесят первого на шестьдесят второй год, ее предпоследний новогодний вечер, она, Криста Т., являла нам доказательства того, какие безграничные возможности еще заложены в нас.
Она знала это и не жеманничала. Было совершенно ясно, что мы рано или поздно начнем рассказывать друг другу истории, истории, которые поднимаются в тебе со дна, когда отступит вода. И когда ты бываешь слегка удивлен: неужели это все, что осталось? — и считаешь своим непременным долгом приукрасить их, приделать к ним небольшую, но успокоительную мораль, а главное, увенчать лестной для себя концовкой, и пусть люди думают что хотят. Греха тут нет, коль скоро ты убежден, что все завершится самым лестным для тебя образом и что множество мелких концовок с легкостью подчинится одной, главной. Короче говоря, мы расхвастались. Мы своими руками творили прошлое, о котором будет не стыдно рассказать детям, и время наконец вплотную подступило к нам.
Спор, как я уже говорила, так и не разгорелся. Откуда Криста Т. взяла, что он вообще будет? Разумеется, Гюнтеровы истории очень и очень отличались от Блазинговых, в которые то и дело вносила коррективы его жена, пока мы все поняли, что ему, в общем-то, безразлично, какими средствами достигается эффект. Лишь бы слушатели смеялись, лишь бы иметь успех! Послушайте, вдруг сказала Криста Т., итак, это был вовсе не Гюнтер, а она сама! — послушайте, Блазинг, все, что вы рассказываете, произошло давным-давно. Расскажите нам лучше что-нибудь про сегодняшний вечер. Про нас.
В ответ на это Блазинг сперва отхлебнул изрядный глоток, потом же сказал: нет ничего легче. Итак, однажды…
Он неплохо справился со своей задачей. Он зорко высмотрел слабые места у каждого из нас и наши достоинства тоже, он не пощадил и себя, и лишь под конец мы уразумели, что он всех нас разложил по баночкам, которые давно уже стояли наготове и даже были снабжены надписями, быть может, задолго до нашего появления на свет. Он же, Блазинг, только накрыл каждую баночку соответствующей крышкой и этим завершил процедуру, теперь мы знали о себе все и ни у кого не осталось причин хотя бы пальцем шевельнуть, сделать хотя бы один шаг. Ни у кого не осталось причин жить дальше, и фрау Блазинг, которая заведовала магазином и растила троих детей, призналась без обиняков, она-де всегда подозревала, что муж рано или поздно убьет ее.
Но это все были шуточки, чего ради мы стали бы спорить? Я лишь мельком все это вспомнила, когда недавно встретила Блазинга с неизменным черным портфелем. Гюнтер наверняка начал бы расспрашивать Блазинга о его рукописях, он настойчиво расспрашивает всех людей об их работе. И он непременно прочел бы то, что дал ему Блазинг, пусть даже посреди Фридрихштрассе, и вот тогда бы они действительно схватились в споре. Но, встречая девятьсот шестьдесят второй, мы еще чувствовали себя слишком неуверенно. Когда Блазинг ушел, мы поговорили о нем, чего, пожалуй, делать не следовало. Мы спрашивали друг друга, будет ли он иметь успех, к которому так стремится. И Гюнтер не разделял мнения Кристы Т., которая сказала: он блефует, но это ему не поможет.
Он хочет, так сказал Гюнтер, чтобы все устоялось, он не может иначе, даже если ему придется рубить головы своим героям, чтобы они не двигались… Но тогда речь шла уже не о Блазинге.
Тогда мы в первый и последний раз услышали, как Криста Т. жалуется на свои затруднения. К тому времени все мы устали, и выпито было немало, а утром вполне можно забыть, о чем шла речь в три часа ночи. О том, что она боится устоявшихся определений, что все однажды «установившееся» — уже тогда это слово! — очень трудно снова привести в движение, что, следовательно, надо заблаговременно позаботиться о том, чтобы сохранить ему жизнь, когда оно еще только возникает в тебе самом. Возникновение должно происходить непрерывно, вот в чем дело. Нельзя, и еще раз нельзя доводить его до завершения.
Только как это сделать?
19
Год кончился. Вступает в силу закон, который повелевает нам ограничиться сказанным и которому мы должны подчиниться. Только еще одну сцену, вот эту, с таким трудом встающую из глубин памяти.
Писать — значит увеличивать.
Сказала ли она это, не обманывает ли меня память? Для каждой фразы потребно место, где ее можно произнести, и подходящий час.
Мелкое же и мелочное, сказала Криста, оно само о себе позаботится.
Итак: сумерки. Я знаю: это утро. Запах сигарет, из-за чего я, должно быть, и проснулась. Книжная стенка, на которую тотчас падает мой взгляд и которую я не сразу узнаю. Она сидит перед секретером, заваленным бумагами Юстуса, в линялом красном халате и пишет: «Великая надежда, или О том, как трудно сказать "я"».
Я своими глазами видела лист бумаги, когда встала с постели, но теперь он исчез. Писать — значит увеличивать. Да, возможно, она этого и не говорила, возможно, я это прочла.
Я тебе не мешаю? — спрашивает она. Тогда спи спокойно дальше.
Не верится, что я и на самом деле уснула. Пусть даже я вплоть до этой минуты не помнила про то утро, забыла его, как забывают сны. Пусть даже мне кажется подозрительным, что все это именно теперь с полной ясностью и отчетливостью поднялось из глубин памяти, как являются человеку лишь долгожданные открытия.
Она бы это одобрила.
Ибо она знала, какую власть имеют над нами открытия. В то утро, первое утро нового года, когда она была такой бодрствующей, а я такой сонной, мы могли бы о многом перетолковать, не будь я настолько успокоена. Я нежилась в уверенности, что многое еще можно переиграть и многого достичь, если только не потерять терпения и веры в себя самого. Меня охватила бестолковая уверенность, что все будет хорошо. Вот только лицо ее, склоненное над листом бумаги, показалось мне чужим. Да, промолвила я тогда, как в промежутке между сном и бодрствованием высказываешь то, о чем обычно умалчиваешь: все то же лицо. Я видела однажды, как ты трубишь в трубу, восемнадцать лет назад.
Странным образом она поняла меня.
Ее тайна, которую я стремилась раскрыть со дня нашего знакомства, перестала быть тайной. То, чего она хотела в глубине души, о чем мечтала и что давно уже начала делать, было теперь мне открыто, было бесспорным и несомненным. Теперь мне кажется, что мы всегда это знали. Она не слишком-то ревниво хранила свою тайну, она просто не навязывалась с ней. Ее долгие колебания, ее попытки в различных жизненных проявлениях, ее дилетантские усилия во многих областях — все вело в одном направлении, и это понимал каждый, умеющий видеть. Нетрудно было догадаться, почему она перепробовала все, что возможно, пока не исчерпала эти возможности до конца.
В оставленных ею рукописях я читаю о ней в третьем лице: она , с которой она сливалась в одно, которую остерегалась называть по имени, ибо какое имя она могла дать ЕЙ? ЕЙ, понимающей, что она должна быть вечно новой, все видеть заново, ЕЙ, умеющей то, чего она должна хотеть. ЕЙ, знающей лишь настоящее и никому не уступающей свое право жить по собственным законам.
- Кассандра - Криста Вольф - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Рок на Павелецкой - Алексей Поликовский - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Время уходить - Рэй Брэдбери - Современная проза
- АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА - Наталья Галкина - Современная проза
- Я приду плюнуть на ваши могилы - Борис Виан - Современная проза
- Кафе утраченной молодости - Патрик Модиано - Современная проза
- Аллергия Александра Петровича - Зуфар Гареев - Современная проза