Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда наши дружественные сборища перекочевывали к Шестову в один из Плющихинских переулков, где деревянные дома строены на манер скромных помещичьих. Просторно и домовито в столовой и еще какой-то комнате: только самое необходимое, без каких-либо эстетических потуг. Анна Елеазаровна у вместительного самовара. Но кабинет обставлен по-геллертерски. Раз я целый вечер под говор курящих, бегающих собеседников просидела в кожаном кресле Льва Исааковича, в кресле с строго рассчитанным выгибом спинки, локотников; нажмешь рычажок — выдвинется пюпитр, другой — выскочит подножка для протянутых ног…
Ему 50 лет. Мне кажется, он в первый раз в жизни почти счастлив, спокоен, вкушает мирные утехи мысли, дружества, признания. (Герцык, стр.110–112).
Помнится, не всегда беседы тех лет были мирны, бывали и острые стычки, вспышки враждебности. К концу 16-го года резко обозначилось двоякое отношение к событиям на войне и в самой России: одни старались оптимистически сгладить все выступавшие противоречия, другие сознательно обострили их, как бы торопя катастрофу. «Ну где вам в ваших переулках, закоулках, преодолеть интеллигентский индивидуализм и слиться с душой народа!» — ворчливо замечает Вяч. Ив[анов]. — «А вы думаете, душа народа обитает на бульварах?» — сейчас же отпарирует Бердяев. И тут мы обнаружили, что все сторонники благополучия, все оптимисты — Вяч. Иванов, Булгаков, Эрн — и вправду жительствуют на широких бульварах, а предсказывающие катастрофу, ловящие симптомы ее Шестов, Бердяев, Гершензон — в кривых переулочках, где редок и шаг пешехода… наша квартира символически объединяла переулок и бульвар: вход с переулка, а от Новинского бульвара отделял всего только огороженный двор, и окна глядели туда. (Герцык, стр. 161–162).
Но что же объединяло таких несхожих мыслителей, как Вяч. Иванов и Гершензон, Шестов и Бердяев? Это не группа идейных союзников, как были в прошлом, например, кружки славянофилов и западников. И все же связывала их не причуда личного вкуса, а что-то более глубокое. Не то ли, что в каждом из них таилась взрывчатая сила, направленная против умственных предрассудков и ценностей старого мира, против иллюзий и либерализма, но вместе с тем и против декадентской мишуры, многим тогда казавшейся последним словом? Конечно, это было анархическое бунтарство, — у каждого свое видение будущего, стройное, строгое, определяющее весь его творческий путь. Что в том, что когда совершился грандиозный поворот в жизни страны, судьба всех их трагически не совпала с исторической судьбой родины. Люди дерзкой, самобытной мысли и отстают от века, и опережают его, но редко идут с ним в ногу. Вспомним Толстого и Достоевского. Им, этим одиночкам — бремя последнего отъединения. Соотечественники их — запечатанные, непонятые, молчащие книги. Но в свое время — может быть очень нескорое — печати снимутся, молчальники заговорят. (Герцык, стр.162).
Алексей Толстой [говорит Шестов Фондану] — превосходный писатель, но он никогда не проявлял склонности к мышлению. Помнится, однажды в России мы были приглашены к Гершензону, известному историку литературы. Гершензон и Толстой сидели на одном конце стола, я же с Бердяевым и Вяч. Ивановым — на другом. Гершензон был неосуществившимся профессором, он любил поучать. В какой-то момент за столом воцарилось молчание и стал слышен разговор: Гершензон говорил Толстому, что тот очень талантлив, однако недостаточно мыслит. — А вы полагаете, что необходимо мыслить? — спросил Толстой, проводя рукой по лбу, со скучающим видом. Тогда я ему откликнулся: — Если вы мне поверите, вы получите отпущение мысли: пишите, что вы чувствуете и как вы чувствуете. Тогда Толстой перекрестился: — Вы полагаете, что я могу не мыслить? Спасибо! (Фондан, стр.82-).
Герцык пишет: «Мне кажется, что он в первый раз в жизни почти счастлив». Правильно ли это? Шестов, конечно, был рад тому, что его давнее желание поселиться в Москве, наконец, осуществилось и что его там так радушно встретили. Но, помимо этого, у него было множество забот и тревог, мешавших работать. В августе и сентябре он жил в Киеве, «на бивуачном положении», дожидаясь возвращения семьи из Германии, очень беспокоился и работать не мог. Затем, в Москве, ему тоже было трудно работать: отвлекали волнения, связанные с войной, и не было ни рукописи книги «SolaFide», которую он писал в Коппе, ни библиотеки (она осталась в Швейцарии), ни черновых заметок, которые он взял с собой, когда ехал кружным путем из Берлина в Россию и которые пропали. Он пишет Фане и Герману:
Досадно, что рукопись нельзя никак извлечь из банка. Может быть, можно было бы мамаше дать кому-нибудь доверенность к сейфу и все-таки получить ее в Швейцарии[76], чтобы с оказией переслать мне? А то все черновые заметки пропали вместе с багажем, книги лежат в Базеле (?), очень трудно что-нибудь предпринять. (Москва, 3(16). 12. 1914).
В других письмах к Ловцким Шестов тоже жалуется, что у него нет ни книг, ни рукописи, и просит ее прислать. Рукопись им не удалось переслать. Свою рукопись и библиотеку Шестов нашел в Швейцарии после войны.
Сестре Соне, которая в то время, вероятно, жила в Лозанне, он тоже пишет о своих трудностях:
Получил твое письмо. Мамаше я написал отдельно и ответил ей на все вопросы. Дела наши и в самом деле хороши, а о делах Данила все, кого я расспрашивал, отзываются так, что даже не веришь, чтобы его ждала такая удача. Конечно, слава Богу, что дела хороши — по крайней мере за них не приходится беспокоиться. Но все-таки создавшееся положение, разорвавшее надвое нас всех, так тяжело, что деловая удача мало радует. Я тоже, как и ты, с тоской спрашиваю, когда же, наконец, этот кошмар пройдет. Здесь, в России, настроение очень бодрое — это еще спасает. В Германии этого, говорят, нет, и немцам много труднее, чем нам. Об Австрии я уже не говорю. Сам я живу изо дня в день. Работа идет плохо — больше о войне думаю и слушаю, что люди говорят. И мне кажется, что чем меньше говорить, тем лучше. События так грандиозны, что угадать их внутренний смысл сейчас невозможно, да и после невозможно будет. Все, которые говорят — даже патентованные мудрецы, дальше общих мест не идут и идти не могут. Кто поумнее — говорит умно, кто поглупее — глупо. Но все одинаково близоруки и ничего понять не могут, хотя и делают вид, что понимают. Видишь, расфилософствовался: старая слабость. Хотелось бы знать подробнее, как вы живете и что делаете, — напиши все-таки: видишь, письма все-таки, хоть и не скоро, доходят. Я пишу вам много — и Фане, и мамаше, и тебе вот. ([Киев], 17(30). 12.[1914]).
***
Роль «семейного опекуна» оказалась хлопотливее, чем Шестов предполагал. Ему приходилось следить за Товариществом и за финансовыми делами матери, так как, живя в Швейцарии, она была от всего отрезана. Она хотела быть в курсе всех дел и просила Шестова писать ей отчеты. Эти хлопоты и писание писем с отчетами очень тяготили Шестова и мешали работать. Несмотря на это, большинство писем к матери бодрые и успокаивающие. В одном из писем к ней Шестов пишет:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Письма В. Досталу, В. Арсланову, М. Михайлову. 1959–1983 - Михаил Александрович Лифшиц - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература
- Троцкий. Характеристика (По личным воспоминаниям) - Григорий Зив - Биографии и Мемуары
- 22 смерти, 63 версии - Лев Лурье - Биографии и Мемуары
- История французского психоанализа в лицах - Дмитрий Витальевич Лобачев - Биографии и Мемуары / Психология
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Волконские. Первые русские аристократы - Блейк Сара - Биографии и Мемуары
- Сталин. Том I - Лев Троцкий - Биографии и Мемуары
- Книга воспоминаний - Игорь Дьяконов - Биографии и Мемуары
- Мемуары генерала барона де Марбо - Марселен де Марбо - Биографии и Мемуары / История
- Правда о Мумиях и Троллях - Александр Кушнир - Биографии и Мемуары