Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он никому не рассказывал о своей жизни. Даже Савестии, двадцатипятилетней девушке, согласившейся выйти за него, уже перешагнувшего за сорок (то ли она боялась остаться в девках, то ли соблазнилась слухами о его богатстве), он ничего не говорил. Но по вечерам Американец задергивал занавеску на окне, выходящем на улицу, и заводил граммофон, прибывший по почте из далекого штата Огайо (граммофон этот был старой рухлядью, диск, оклеенный черным бархатом, скрипел, а огромная, как у тубы, труба качалась). Растроганный мелодией старого фокстрота, он брал жену за талию и учил ее танцевать, а сам что-то напевал — что, Савестия, ритмично подталкиваемая его руками, никак не могла разобрать.
В этой мелодии шелестели пыльной листвой деревья, росшие на улицах далекого города, называемого Кливлендом. Там он работал на фабрике игрушек. По утрам он ехал на работу, окруженный дымом собственной сигареты и грохотом вагона. Целый день перед его глазами вываливались из черной формы розовые целлулоидные скорлупки, они скрипели и прогибались в его руках, когда он резинкой прикреплял к гладкому тельцу куклы руки и ноги или приклеивал к головке длинные шелковистые кудри. Спать он возвращался в барак для эмигрантов, на берег реки Святого Лаврентия (в эту реку выходили все городские стоки, и она невероятно воняла, особенно в летние вечера). Всю ночь ему снились куклы, они появлялись, встав на цыпочки, как балерины. Сон усталого человека такой короткий, что даже кукле нетрудно его пересечь. А утром на него снова давил низкий потолок фабрики, к которому поднимался ядовитый запах ацетона.
Он привез с собой такую куклу в яркой широкой юбочке, бархатном лифе и белой блузке, ручки у нее были розовые и пухлые, как у всех кукол мира. Она сидела на его желтом чемодане, прислоненная к стене, словно принцесса на золотом троне, и, как полагается царской особе, снисходительно улыбалась бедному дому и всем в него входящим и выходящим; сначала Американец не замечал этой застывшей улыбки, но потом она стала его раздражать, ему казалось, что кукла беззвучно смеется над ним — кукольным мастером, тоже ставшим игрушкой в руках судьбы. В такие минуты ему хотелось повернуть куклу лицом к стене, чтобы не видеть этой улыбки, но он тут же упрекал себя в несправедливости: чем виновата эта целлулоидная скорлупка, вибрирующая от одного только звука его голоса? И в порыве нежности он гладил волосы Савестии, грубые, как конская грива, вглядывался в ее лицо, круглое, как у куклы, но покрытое бледными пятнами, словно на нем остались следы белой глины, которой Савестия мыла голову, пытаясь смягчить волосы, и говорил:
— Родишь мне такую куклу? А?
Жена молча бросала на него покорный взгляд (женщины знают силу такого взгляда), принималась ластиться с кошачьей нежностью, а в зрачках ее крутилась граммофонная пластинка, разматывая бесконечную нить, как бы свитую гигантским пауком.
* * *И девочка родилась. Она была совсем крохотной, похожей на куклу, сидящую у стены; но в отличие от куклы на ее голове, гладкой и блестящей, как гусиное яйцо — такие яйца мама держала в корзинке под окном, — не было ни волоска.
Родители по целым ночам не смыкали глаз. Ребенок был неспокойный, заходился плачем, личико его синело, а в груди свистело и хлюпало, чем-то напоминая звуки, доносившиеся с перрона в тот дождливый день, когда Американец пил пиво в станционном буфете. Савестия, прижав девочку к груди, принималась ее укачивать, задевала плечом веревки, тянувшиеся через всю комнату, и белые пеленки тоже начинали раскачиваться, наконец ребенок успокаивался и мать спешила прилечь хотя бы на полчасика — она знала, что скоро ее снова разбудит плач дочери и ей придется расстегивать сорочку, еще липкую от невысохших капель молока, и чувствовать голыми ступнями холод земляного пола.
Когда Магдалене (так назвали младенца) исполнился год, Американец решил сделать дочке подарок. Он отлил из парафина маленькую птичку — руки его еще не забыли тонкостей ремесла — и с помощью защипки, которой прищипывали к веревке детские чулочки, укрепил ее на спиральной пружинке. Стоило дотронуться до крылатого создания, и оно, дрожа крылышками, готово было взлететь. Дочка засмеялась, загугукала и протянула ручонки, но не сумела удержать игрушку, и птичка упала на пол. Она не разбилась — внизу был постлан мягкий, бархатистый детский смех, — а только беспомощно обратила к потолку бусинки своих глав.
С этого дня у Американца снова родилось желание делать игрушки, и дом наполнился запахом парафина — мастер начал творить свои чудеса.
Илия Американец продавал свой пестрокрылый товар во время деревенских праздников. Когда он появлялся на свадьбах и гулянках, за ним гурьбой бежала детвора — восхищенная свита отнюдь не стремилась приобрести легкокрылый товар, ее привлекал сам диковинный мастер.
Он шествовал впереди ребячей толпы, украсив свою шляпу птичками. Это была та самая старая широкополая шляпа, омытая еще дождями далекого штата Огайо. Она крепко прижимала мастера к земле, потому что стоило его шедеврам сговориться и разом взмахнуть крыльями, как он оторвался бы от земли, поднялся над улицей и в мгновение ока исчез бы в небе. Но птички из парафина были не способны на такой заговор, ведь мастер нужен был не только своей дочурке (каждый вечер он высыпал к ее ножкам, обутым в вязаные тапочки, горсть звенящих монет, которые, описывая круги, катились по полу, а она, смеясь, догоняла их), он нужен был всем нам.
Через мое детство прошел человек, над шляпой которого порхало множество птиц. Тогда я не нашел времени его поблагодарить. Да и сам он едва ли сознавал свою роль.
* * *Не поблагодарил я его и позднее, когда гимназистом приезжал на летние каникулы и по вечерам сидел с ним на скамейке. Я стеснялся сказать, что его бледные опухшие руки (с них давно сошла краска и улетучился запах парафина) доставили мне когда-то так много радости.
Человек часто стесняется сделать доброе признание, ему кажется, что оно прозвучит неискренне. Куда легче он находит злые слова, не боясь огорчить даже самого близкого друга.
И еще одно заставляло меня быть сдержанным. Мне казалось, что ему известно о том, что произошло между мной и Магдаленой в ту ночь, когда внизу, под нами, топтались лошади (девушки любят делиться секретами с матерями, а те в свою очередь не таятся от мужей), и он в душе испытывает ко мне неприязнь. Я понимал, что обидел этого доброго человека, у которого на свете не было ничего, кроме любви и доверия к дочери.
А Магдалена не любила отца. Ее раздражали его потуги что-то сказать — он растягивал слова, и они, прежде чем добраться до желтых яичных крошек, застрявших на его губах во время завтрака, долго булькали в горле; раздражала отцовская постель — сетка под тяжестью его тучного тела растянулась, матрац слежался, и кровать походила на большое корыто; раздражало и то, что он ничего не мог удержать в руках: ложка в них прыгала и суп расплескивался. Однажды, когда жир тонкой струйкой потек по его уже затвердевшей на груди рубашке, она не сдержалась. «Тебе надо повязывать слюнявчик, как малому ребенку!» — крикнула она.
Старик перебил все стаканы. Стоило ему взять тарелку, и она тотчас оказывалась на полу; ударившись ребром, она откатывалась в сторону, а падая плашмя, разлеталась на острые черепки.
Савестия тоже, стала раздражительной. Вернувшись с поля (он слышал, как к стене дома прислоняют мотыгу и железное острие скребется о каменную ступеньку), она хлопала дверью, проходила мимо кровати, в изголовье которой всегда стояла трость, резко распахивала окна, так что рамы трещали, будто были заклеены, и злобно шипела: «Воняет, как в хлеву! Хоть бы до окна дотащился и проветрил. Полеживает…»
Он — страдал, а у нее не было сил разделять эти страдания, она не могла смириться с жестокостью жизни. Сердце у нее было еще молодое. По ночам, когда она засыпала и лунный свет, перемещаясь в окне, угасал на трости Американца, ей снились грешные сны; она вскрикивала, объятая сладостным томлением, просыпалась и, все еще храпя трепет улетевшего мгновения, смотрела на мужа. Его лицо, утопавшее в подушке и очерченное ее белизной, было явственно различимо в полумраке; Савестия видела, что оно обращено к небесам, безмолвное и бледное, как лицо покойника, а на веках — может быть, ей это только привиделось — блестели слезы.
* * *Когда кончалась молотьба и солома на гумне серела от первых августовских дождей, Савестия принималась мести двор. Там, где росла полынь, после метлы еще долго висел в воздухе горький аромат, и Савестия вносила его с собой в дом. Садились за стол, Магдалена разламывала каравай из свежей муки и по запаху полыни и бабьего лета, которым пах хлеб, понимала, что мать готовится в дорогу.
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Болгарская поэтесса - Джон Апдайк - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Современная американская повесть - Джеймс Болдуин - Современная проза
- Бахрома жизни. Афоризмы, мысли, извлечения для раздумий и для развлечения - Юрий Поляков - Современная проза
- Враги народа: от чиновников до олигархов - Дмитрий Соколов-Митрич - Современная проза
- Ближневосточная новелла - Салих ат-Тайиб - Современная проза
- Лето Мари-Лу - Стефан Каста - Современная проза
- Создатель ангелов - Стефан Брейс - Современная проза
- Атаман - Сергей Мильшин - Современная проза