Шрифт:
Интервал:
Закладка:
# # #
Сахан, покорно уходивший со двора, вдруг опомнился, отшвырнул Лерку и исчез в подъезде.
Не помня себя, он взбежал по лестнице, отвалил дверь чердака и с лязгом забил за собой задвижку. Ныли пальцы ног, обитые о ступени. Он нагнулся, заправил ногу в размотавшуюся рвань и осмотрел свое убежище - сумрачный покой, пропахший пылью и нагретой за день жестью. Снял скамеечку с каменных мостков, сдул пыль и, прихрамывая, направился к тайнику. Из-под слоев пакли извлек детский барабан, продавленный по пьянке матерью. Снял отрез красного бархата и бережно перебрал свои драгоценности - гнутую серебряную сахарницу, луковицу часов без механизма, перламутровый нож с обломанным лезвием, чертика в пробирке и слесарные инструменты отца. Развернул платок и тщательно пересчитал деньги - единственную надежду, которую он вымотал из проклятой жизни и лишался теперь по прихоти Лерки, сытого недоноска, которому шлея под хвост попала - в героях походить.
Лучшие часы жизни проводил Сахан над своими деньгами - недосягаемый, вознесенный над оловянными крышами чужого жилья - и помнил их до складок на купюрах. Денег было девятьсот двадцать три рубля. Кащей, бандюга, как в воду смотрел, ни больше ни меньше - кусок ему выложи. Из глотки он выдерет. Сахан зажмурился, затряс головой, зубами заскрежетал от бессильной ярости. Вот и напомнил о себе, сволочь. Привык Кащей за ворами сидеть, силу позади чувствовать. А я один, всегда один. Да если бы один, а то с позором, с бабами своими паскудными. А когда-то отец был - и вспомнить странно. Так ведь и мать была, да кончилась тем утром, когда, соскользнув с постели в зацепившемся облаке сна, еще незряче тычущий ногой в ускользающую тапку, выбрался он из своего угла и наткнулся на заголенное тело, притянутое к топчану ремнями, которое не мог никак выделить из сбитой ветоши - так невыделяем труп из мгновенно схваченного взглядом образа уличной смерти, - не мог никак сообразить, что это постыдное, вывороченное, дикое взгляду принадлежит его матери, что это и есть его мать, над которой тешились ночью давешние мужики.
А потом, зная уже, долго и молча корежился над ней, сведенный как судорогой, пока не смог продохнуть, пробиться сквозь себя воплем. Она поднялась, высвободилась, проснулась, но не простила ему, что стоял он над ней, видел и понял все. И тут уж вовсе осатанела, что ни день новых мужиков в дом таскает - рвань все да нечисть, что своруют, то и пропьют. И Степка, дура, туда же - покажи ей только, слюнки и потекут. Разорили дом, бесстыжие твари. Всё с истериками пьяными, с воем да хохотом. И мерзость свою с мужиками - хоть бы ширмой прикрыли. Так нет, все на глазах, иглой их коли. Занавеску с окна и ту пропили.
Эх, отец, отец. Все мастерил да насвистывал, все на руки свои полагался. А насвистал-то по себе - пьяную идиотку да меня, мытаря. И добра - детский барабан не заполнить. Спасибо хоть это сохранил, пропить не дал. А любил его отец, любил, за будущее трепетал. "Рыский ты, Санек, - упреждал, - рыский. Смотри, не изведи себя до срока". Это на лугу перед рекой, каким-то ранним летом. Оставив отца, он погружается в искрящуюся воду, затягивается, идет в расступающемся плеске - все дальше, дальше, до ничем не обозначенной преграды, где его решительно останавливает отец, и тогда он нащупывает ногой край тверди, скользящей в ничто, упоительно обрывающейся, стоит, меряя ногой это ничто. Отец уплывает, охваченный ворохом соломенных солнечных бликов, весело кричит что-то - но он не замечает. Поглощенный своим счастьем, опирающийся о него, им сторожимый и в него верящий, он делает случайный шаг в необозначенную пропасть и, затянутый тут же ко дну, вскидывает недоуменное лицо к распадающемуся на куски желто-зеленому солнцу. Он ничего не чувствует, кроме удивления тому, как мгновенно они гибнут - и солнце, и луг, и небо, - не выдержав счастья его, одного его шага. "Рыский ты, рыский".
Любил его отец, любил, времени не жалел, все в барабан бить учил, руки в руки брал - "дробь, Санек, дробь".
Грязью да песком забит Санек в раскрытый рот и скалится теперь где-то под Минском. Спасибо, если ямой удостоили. Как ты там, отец, в яме этой - вниз головой, поди, втиснулся кое-как, а сверху еще поприжали плечами да спинами. Извини, куманек, подвинься, попросту давай, люди хоть и бывшие, да свои, русские, сочтемся. В могиле-то все свои, а пока доберутся - волками лязгают.
"Дробь, Санек, дробь".
Сахан поднял голову, ухватил зубами чердачную жердь, впился до хруста. Эта яма с отцом померещилась Сахану, когда дымящаяся воронка поглотила на его глазах Алешу Исаева, и по возвращении, рассказывая о побеге Леркиной матери, дамочке, покусывающей перчатку, он вдруг проникся ее страхом и словно живьем туда слазил, куда отец - мертвым. Выбитый из равновесия непостижимой бомбой с песком, Сахан рискнул и сбежал на войну, но она открылась ему прожорливой ямой с отцом и Алешей, с миллионами отцов и Алешей - и больше Сахан не помышлял о фронте.
Иное было на уме - набрать денег и бежать - хоть куда, лишь бы от дома подальше. Было, да сплыло. Денег и на первое обжитье в чужом месте не станет, а теперь и эти отнимут.
Вот так все щели законопатили. Обложили, ох, обложили, гады, все щели законопатили. Выходит, не отмыться, весь век трясти метлой да от срама прятаться. "Дробь, Санек, дробь". Эх, отец, отец, все свистал, дурак, а меня в барабан учил подыгрывать. Ай, на веселую житуху собирались!
Внезапно разорвалось небо, прокатился гул, и с мокрого ската крыши полились разноцветные гроздья. Сахан вздрогнул, едва зубы не выбил о жердь. Не врал Лерка, взяли Минск. Слава те Господи, яму с папашей отвоевали. А как знать, может, и лучше теперь отцу: отдал Богу душу - и маета с плеч.
Сахан вылез из слухового окошка, спустился на заду к оградительным перильцам. Невелика заграда - а надежней каменной стены держит. Не одолеть. Он посмотрел вниз, угадал во вспышках салюта людей - подвижные пятна на асфальтовой раме двора.
А перешагнуть теперь перильца - бабы сбегутся, визжать станут: "Человек убился!" - "Кажись, Маруськин ублюдок". - "Носилки тащи!" - "Да они в кладовке". - "А ключи?" - "На нем и были". - "Достать надо". - "Была охота в ошметках возиться". - "Салют досмотреть не дал".
Сахан замигал от отвращения, затряс головой. Почувствовал, как скосило лицо, до боли подвело щеку. Нет, только не это. Любая жизнь лучше такого позора. Прикован к ней, как зэк к этой лодке-то... вот и упирайся.
Салют отгремел, погасла разноцветная дрожь на крыше, и стало темнее прежнего.
Это все крыша. Высоко отсюда думается, не по чину. Много тут о себе понимаешь, так и с ума съехать недолго. Пора отсюда, покуда жив. Всякому свой шесток.
Сахан укутал барабан, поставил на место скамеечку и тут заметил за поясом" противогазную маску. "Доигрался, идиот, - подумал Сахан и хватил маску о бетонную плиту - только стеклышки звякнули. - Попугал всласть, только кому страшнее вышло?"
Заперев чердак, он спустился домой, на первый этаж, и, еще не дойдя до двери, услышал - пьет мать, опять мужики в доме. Со зла рванул было дверь, но раздумал. Скандала испугался, сытой рожи соседки, что начнет поносить на весь дом - опять у Маруськи бардак, житья от них нету. А сама и живет-то без году неделя, за взятку Пиводелов поселил.
С мужиком стебанутым живет - и не пьет, а взвоешь, в любую склоку полезешь. Часами за ней по квартире ходит, пилит: муки вот не заготовила, а будь такое в масштабе государственном, что с тобой делать? Высшую меру пресечения, с вами и нельзя иначе. По всем статьям уголовного кодекса расстрелять успел, разве за изнасилование она у него еще не шла. Стебанутый, а жизнь понимает - не на фронте небось, на брони отсиживается.
Показал бы им кодекс - сжег бы к ..., - да сам с Пиводеловым повязан. Всю войну мел Сахан двор вместо матери, и платил ему Пиводелов. Ставку - матери, а половину - ему. Хоть и приходилось мести три участка за эту половину, но ему платил, ему - мимо матери. "Бросил бы все к черту, хоть на какую работу пошел - везде рук не хватает. К труду не привыкать, чего-чего, а этого добра хватилс пяти лет мусор греб. И послесарил немного до войны, пока отец не сковырнулся. И окопы копал. И болванки на заводе таскал. И баржи грузил. И похоронки разносил. Вон Михей-почтальон, на что пьянь да ерник - и тот десятку дает за похоронку, лишь бы самому не носить. А их в иной день бланков по двадцать на участок - так и без выпивки остается, а дает. Нежный очень, не может, видишь ли, горя чужого видеть. А я могу - работа, она работа и есть, хоть и похоронки. Но в ремеслуху им меня не загнать - вот те, выкуси! Здесь я с воронами да крысами, а все сам себе хозяин. За то и держусь, за то и хожу тихо - не отняли бы ключей от чердаков да от подвалов, последнего пристанища не лишили. А то и спрятаться некуда станет - как жить тогда? Как жить человеку, если ему спрятаться некуда? Разве что спиться, как мать, а тоща уже все едино".
Сахан зачесался от брезгливости, бросился во двор, на ощупь отворил дворницкую и долго мыл руки под струёй - пока не застыли. Тоща пришел в себя, вышел из спертого подвального духа во двор, отдышался, нашел Леркины окна. "Поди на роялях бренчит или на диванчике книжечки почитывает. Жизни ему тут нет, видишь ли. То в океаны его волокет, то на фронт, а теперь танк строить надумал. Затейник. Слезами мне его затеи выходят, а Алеха и вовсе в яму схлопотал. Да на папиных-то харчах и не такое придумаешь. Танкист сбруев..."
- Ночные дороги - Гайто Газданов - Русская классическая проза
- Рассказы - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- В усадьбе - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- В деревне - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Голос и глаз - Грин Александр Степанович - Русская классическая проза
- Творческий отпуск. Рыцарский роман - Джон Симмонс Барт - Остросюжетные любовные романы / Русская классическая проза
- Ходатель - Александр Туркин - Русская классическая проза
- Душа болит - Александр Туркин - Русская классическая проза
- Ибрагим - Александр Туркин - Русская классическая проза
- Моя демократия - Сергей Залыгин - Русская классическая проза