Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приговор произнесен, и произносить его, конечно же, надо было с высокой трибуны. Баррет чудак. Его будут преследовать неудачи, поэтому он нуждается в заботе.
Тайлер бежит трусцой обратно на поле. Он понимает, что согласился на что-то. Но не может сообразить, на что именно. И тем не менее уже подозревает, что на него возложили нечто, что окажется ему не по силам.
Теперь, более двадцати лет спустя, остается вопрос: не слишком ли рьяно присматривал Тайлер за Барретом? Не обезоружил ли он Баррета перед жизнью тем, что всегда был понимающим старшим братом, не задавал вопросов и не осуждал?
Тайлер достает из кармана конвертик.
Упс, и тут снова тайны.
Это нужно ему сейчас, нужно для того, чтобы написать последнюю песню, но никто, ровным счетом никто этого бы теперь не одобрил – после того как у него снесло крышу (он бегал босой по Корнелия-стрит, бормоча проклятия), после долгих и болезненно-серьезных разговоров с психиатром в больнице (кто знал, что им окажется женщина с дурно покрашенными волосами и чуть прихрамывающая на одну ногу?), после курса реабилитации (который его уговорили пройти Баррет и Лиз), после таких всеобъемлющих перемен в его жизни.
Нет, это не рецидив. Не настоящий рецидив. Этот порошок ему не нравится, совсем не нравится. Ему невероятно нравился кокаин, но то был неправильный выбор. Кокаином он насильно заставлял себя бодрствовать. И как это ему раньше не приходило в голову, что музыка родом из царства снов? Музыка – это знакомая всем причудливость сновидений, в которых мальчик, дитя лесов, танцует на тропинке, вьющейся меж древних деревьев, и ты понимаешь, что он поет высоким, чистым и не вполне человеческим голосом, не долетающим до тебя оттуда, где он исполняет свой игриво-неуклюжий инфернальный танец. Вся штука в том, чтобы не проснуться прежде, чем начнешь слышать эту музыку.
Тайлер наконец – постепенно – пришел к пониманию того, что неверно представлял себе, как сочинять песни. Его ошибочное представление было из тех, что глубоко внедряются в мозг, и ты, приспосабливаясь жить с этим представлением, и мысли не допускаешь о том, что оно может быть ложным. И почему только он понял это лишь сейчас, а не годы назад? Вместо того чтобы пытаться поймать музыку, ее надо впускать в себя. А он корчил из себя мачо, все старался одолеть, побороть песни, словно неуклюжий безоружный охотник, который упорно ловит птицу на лету голыми руками, тогда как, не имея ни стрел, ни копья, стоит просто дождаться, пока птица куда-нибудь сядет.
Героин ему подходит лучше. Героин помогает больше вместить в себя. С героином Тайлер слышит звуки: последние стоны Бет; приглушенный гул своих собственных горестей и самобичеваний; еще более приглушенный гул от вращения Земли; невыкрикнутый крик, навеки застрявший у Тайлера (или вообще у всех?) в горле, скорбный вопль, не означающий ничего, кроме жажды большего, жажды меньшего, невозможной чуждости всего на свете.
Не бойся наступающих времен. Просто будь готов к их наступлению. Будь готов жить с бездушным и изворотливым старым президентом, с вице-президентом, который думает, что Африка – это такая страна, который охотится на волков с вертолета.
С героином Тайлер сумеет это принять. И даже подумать о том, чтобы положить на музыку.
Проблема в том, чтобы остановиться у грани забвения, не переступив ее. Впустить темное нечто в комнату, но так, чтобы оно осталось там, подальше, у противоположной стены; заставить его, с рассованным по карманам сном, со спокойным и сострадательным взглядом, постоять и подождать; так рассчитать дозу, чтобы увидеть желанную, укутанную в плащ фигуру, но не подпустить к себе, оградиться от насаждаемой ею тьмы; чтобы слышать непрошеные звуки – больничные стоны и несущиеся издалека крики жестоких побед, – позволить им отравлять воздух, но не дать свести себя с ума. Словом, сделать все так, чтобы потом не бегать босиком по Корнелия-стрит.
Тайлер втягивает порошок одной, а потом другой ноздрей (никаких шприцев, он не собирается садиться на иглу) и, как ему кажется, через мгновение вскакивает на ноги. Забавно. И даже немного смешно. Он лежал себе на диване, а теперь глядь – и стоит. Стоит посреди пустой комнаты, где, судя по всему, живет. В голове у него смутно звучит музыка, исполняемая на чем-то вроде фагота; звучит скорее не мелодия, а голый ритм, но Тайлер может наложить на него мелодию – или нет, не мелодию (дурацкое слово)… а пение, григорианское (или похожее), он его тоже слышит, этот рокот негромких голосов, торопливо-созерцательный, подобно молитвам розария, которые читают быстро, но при этом бесконечно бережно и внимательно; а затем… затем вступает что-то серебристое, что-то парящее, голос, напоминающий кларнет, поющий на неизвестном языке; поющий (мы почему-то понимаем о чем) о надежде и опустошении так, как будто они одно и то же; как будто в этом языке есть только одно слово для этих двух состояний; как будто надежда подразумевает разрушение, а разрушение – надежду с такой неизбежностью, что одного имени для них более чем достаточно.
А потом он, открыв окно, сидит на карнизе. Внизу, между его свешенных ног, – Авеню Си, до нее четыре этажа. Там женщина в цветастом платье тащит на поводке старого ризеншнауцера. И другая женщина, в фиолетовом платье (они сестры?), копается в мусорном баке. А еще там внизу тротуар цвета слоновой кожи в темных пятнышках давно выплюнутой жвачки. Чуть заметный ветерок, чистый и прохладный, задувает ему снизу в джинсы.
Он мог бы сейчас соскользнуть с карниза. Ведь мог бы? Ему кажется, это будет похоже на то, как если бы он соскользнул в бассейн с водой. Вот он лишается опоры, и уже поздно гадать, холодная вода или нет. А затем ногами вниз входит в воду.
Он сидит на карнизе, смотрит вниз, а в голове у него играет музыка. Похоже, ему удается приблизиться к поющему в лесу мальчику; настолько, чтобы слышать в ожившем воздухе отзвуки его голоса; настолько, чтобы начать различать, что это все-таки не мальчик, что он не совсем человек и что у него что-то странное с лицом.
* * *Непроницаемо темная теперь, когда солнце почти скрылось за горизонтом, вода залива тут и там вспыхивает в последнем золотисто-оранжевом свете дня, от которого уже не делается светлее; в свете, словно бы состарившемся, словно льющемся из прошлого более ярким потоком, чем позволяет память, но все равно неизбежно приглушенным минувшими десятилетиями. Громадное грузовое судно, гигантскую черно-коричневую плавучую платформу (на нее запросто сел бы двухмоторный самолет) эти последние лучи облили горящей медью. Оно как будто сделано из какого-то полудрагоценного металла; приземленно драгоценного металла, – думает Баррет, стоя на корме парома, такого, которого жаждут промышленники, а не короли.
Их мать убило молнией на поле для гольфа. Что привело ее к такому трагикомическому концу? Баррет и Тайлер без конца об этом разговаривали. Почему сильная и умная женщина, которая непредсказуемо бывала то великодушна, то недоступна в зависимости от времени суток (ему до сих пор трудно представить человека, который был бы настолько понятен себе и непонятен всем остальным); та, что свято верила в хороший покрой, пользовалась кораллово-красной губной помадой, повелительно флиртовала с курьерами службы доставки и охотно (охотнее, чем хотелось бы Баррету) делилась своими огорчениями (они живут слишком далеко от города, старинное жемчужное ожерелье украла горничная в отеле – а куда бы еще оно могло деться?) и сожалением о том, что ради замужества бросила колледж Брин-Мор (кто тогда мог знать, что из Нью-Йорка они переедут в Филадельфию, а из Филадельфии – в Харрисберг?); умевшая так зачитаться, что забывала про обед… Почему ей был уготована такая смерть – несчастный случай из дурацкого анекдота? Как так получилось, что Бетти Фергюсон, ее партнерше по гольфу, которую она недолюбливала (“Бетти из тех дамочек, что убеждены, будто туфли и сумочка должны быть одного цвета”, “Бетти из тех дамочек, что с годами выглядят все более мужеподобно”), позволили встать на поминках и сообщить во всеуслышание, что их мать в тот роковой день прошла пятипарную лунку в два удара?
Баррет с Тайлером не просто сироты, они с самого детства герои какого-то страшного розыгрыша, игрушки в руках некоего божества, которому больше по нраву шутки, чем очищающий гнев.
Перед Барретом раскинулось покрытое рябью, темное пространство воды, так мирно принявшей прах Бет.
В воде кроется глаз. Из-за него Баррет и мотается туда-сюда на пароме.
От того небесного света глаз в воде отличается тем, что Баррет ни разу его не видел. Но он знает, что глаз есть. Уверен, что во время одиноких поездок на Статен-Айленд и обратно его… созерцают. Сказать “за ним наблюдают” был бы неправильно. “Наблюдение” подразумевало бы парачеловеческий интерес, которого Баррет не ощущает со стороны неспокойных, изборожденных судами вод. Но в первый вечер, когда они развеивали прах Бет, он чувствовал этот интерес. Бет растворилась в воде не в каком-то там дурацком смысле, типа, теперь ее дух обитает здесь (чистая хрень), нет, ее бренные останки (пылесос оприходовал бы их за десять секунд) соединились с огромным знающим разумом; Баррет уверен (он сходит с ума или наоборот?), уверен сейчас и был уверен в тот вечер, что мироздание не одушевлено, но способно знать, что Бет теперь часть чего-то слишком величественного и неохватного, чтобы иметь мысли и на что-то отвечать, но по-своему тем не менее наделенного сознанием.
- Таинственная история Билли Миллигана - Дэниел Киз - Современная проза
- Таинственная история Билли Миллигана - Дэниел Киз - Современная проза
- Избранные дни - Майкл Каннингем - Современная проза
- The great love of Michael Duridomoff - Марк Довлатов - Современная проза
- Тот, кто бродит вокруг (сборник) - Хулио Кортасар - Современная проза
- Лед и вода, вода и лед - Майгулль Аксельссон - Современная проза
- Упражнения в стиле - Раймон Кено - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Незримые твари - Чак Паланик - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза