Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мыржык, смущенный, протянул ему руку. Никифор обтер свою ладонь о кожаный фартук, постеснялся ханскому брату сунуть измазанную углем и ржавчиной пятерню, и Мыржык пожал ее. Неумеючи сделал это, торопливо, но кузнец не придал значения неловкости молодого гостя. Соблюден был порядок, остальное не столь важно. И главное, познакомились. С чужим человеком как говорить: чужой он и есть чужой, при нем держи язык за зубами. А тут вроде уже свой. Руки-то пожали друг другу.
— Как величать-то князя? — спросил, улыбаясь, Никифор.
— Мыржык-бий, сын Султангельды, — ответил Маман, тоже улыбаясь.
— У-у, важно звучит.
Кузнец посматривал на молодого бия с уважением и в то же время придирчиво: княжеское хотел узреть в нем. Наряжен был Мыржык в халат, перепоясанный ремнем, на котором висел короткий меч. Голову украшал малахай, отороченный черным мехом. Не изысканный наряд, но и не простой. Плетка в руке богатая. По ней и судить можно было о знатности гостя. Рукоять в серебряной насечке, серебро пущено и в оплет, змейка вроде вьется белая среди желтых кожаных полос.
— Нужда какая у молодого князя? — спросил Никифор. — Коня подковать или меч отбить?
— Нет нужды у молодого бия, — успокоил Маман кузнеца. — Захотел посмотреть на русский аул, новости узнать. Живем хоть и рядом, а ты к России ближе, чем мы.
— Верно, ближе. На три локтя. Правда, ход у нас в Россию прямой, кое-что узнаем, но несвежее все. Человек, скажем, родился, послали гонца известить нас; пока он доскачет, уж и помер тот человек. И не крестины, а поминки справлять надо.
— Далеко, далеко, — согласился Маман. — Однако хозяин твой, Тимофеев, часто ездит в Россию, товар привозит.
— Привозит. Россия-то Тимофеева близкая. За неделю на лодке доплывешь. А до настоящей России, конечно, плыть и скакать полгода надобно, но можно и доплыть, и доскакать, была бы охота…
— Привез что-нибудь? — стал допытываться Маман.
— Не вернулся еще. Поджидаем. Малец мой у моря с утра крутится. Выглядывает Тимофеева. Не любит хозяин на пустой берег высаживаться, не почетно без людей идти к дому, да и товар выгружать надо. Двумя руками не обойдешься, полна ведь лодка…
Маман слушал кузнеца и качал головой, одобряя то ли слова его, то ли поступки его хозяина. К Тимофееву бий относился без симпатии, даже недолюбливал грубого и алчного соседа. Старался не заглядывать в русский аул, когда там был купчишка. Да и остальные степняки избегали встреч с ним. Оскорбит, а то и ударит ни за что. Степняков Тимофеев называл «джангилями», то есть деревянными. Надо ему кого-нибудь, крикнет: «Эй, джангиль!» Имени даже своих постоянных покупателей не знал и знать не хотел. Ни по-каракалпакски, ни по-казахски не говорил. Знал лишь два слова: «да» и «нет». Объяснялся, торгуя, пальцами. Указательным тыкал в товар — ситец, чай, сахар, остальными показывал цену. Если столковаться не удавалось, звал на помощь Никифора. Тот быстро налаживал торговлю, и Тимофеев только успевал раскладывать товар и считать деньги.
Никифор был подневольным человеком. Купец привез его в степь издалека, как привозят скот для домашнего пользования. Кузнец работал на все ближние аулы, а деньги за услуги брал Тимофеев. Ничем не брезговал. Придет с лопатой или мотыгой поломанной степняк, без гроша придет, ему тут же купчишка находит дело. Пока кузнец ремонтирует старую мотыгу или выковывает новую, степняк косит Тимофееву траву, копает огород, чинит шалаш. И не на час и не на два хватает работы. На день, на неделю.
Самому Никифору от поборов ничего не оставалось. Кормил и одевал его купец, большего работнику не полагалось. Говорили: в вечном долгу перед купцом Никифор. Вроде беглым крепостным был он, подобрал его где-то Тимофеев, спас, увезя на край земли, куда ни прежний хозяин, ни сам царь не доберутся. Теперь всю жизнь отрабатывать долг надо. Из одного рабства вырвался — попал в другое.
На судьбу свою Никифор не жаловался. Видно, смирился со всем, что выпало на его долю. Бежать-то ему больше некуда было. В чужие края только, да в чужих краях сам чужой. Или на цепь посадят, как бездомного пса, или забьют камнями как неверного. А тут вроде в России и вроде на воле: степь неоглядная, море бескрайнее. Мыслью броди по просторам, тешь душу.
Маман любил Никифора, любил как сына, как брата. Был кузнец открыт, прост и добр. Пытался понять степняков и делал это без умысла похитить их души, подчинить себе. Когда поймешь другого, то слабостью его пользоваться сможешь, Никифор чужим не пользовался, каким бы доступным оно ни было. Обман считал грехом. Такой уж был бескорыстный. И его не обманывали степняки.
Глуп был, по мнению купца, Никифор, но глуп на свой лад. Честность-то его шла от желания не запятнать душу. Тимофееву же наплевать было, на чем держится честность — на мудрости или на глупости, лишь бы не обманывали его, не опустошали карманы.
Маман к Тимофееву относился враждебно. Сколь приветлив и добр был с Никифором, столько замкнут и суров с Тимофеевым. Купец отвечал тем же. Не признавал Мамана бием. Обращался к нему, как и к остальным степнякам: «Эй, джангиль!» Дорогу, если встречались на одной тропе, не уступал. Сам требовал, чтобы бий посторонился, когда идет или едет хозяин русского аула. Людей Мамановых прогонял из кузницы, не разрешал Никифору подковывать их лошадей, отбивать мотыги и лопаты. Отсутствуя месяцами, купец давал людям вздохнуть свободно, забыть на время о человеческом зле и человеческой несправедливости. Тишина тогда приходила в аулы, один из которых назывался русским, другой каракалпакским, хотя и каракалпакский в степи тоже именовался русским, а сам Маман — русским бием.
Мешал купец Маману любить русских, а делить их на купцов и кузнецов не мог, не получалось так у бия. Маман звал по примеру предшественника своего, великого Мамана, стать под власть и защиту России, А как стать, если там Тимофеев? Не хотят люди иметь такого хозяина. И он сам, Маман, не хочет иметь.
Все ждал чуда: уедет Тимофеев и не вернется Опрокинет вдруг лодку волна или нападут на купца разбойные племена, исчезнет ненавистный. Смерти же дал Тимофееву бий. Грешно желать другому смерти, да готов взять на себя грех бий, лишь бы избавить степь от окаянного купца.
Но ни волна, ни разбойничьи племена не трогали Тимофеева. Возвращался, как и уезжал, цел и невредим. Хворь тоже не брала купца.
А Россия нужна была Маману. Понимал: нет другой силы, способной защитить степняков. Разорвут их, растащат ханы и эмиры, следов не останется…
Давно лежит у царей русских бумага, в которой записана слезная мольба каракалпаков прийти к ним на помощь. И бумага с согласием помочь тоже лежит где-то. А помощи нет, забыли несчастных степняков. Или бумага затерялась, или не до степняков русским царям, своими делами заняты. Молва идет, что воюют русские, который год отбиваются от кого-то.
Когда война, до чужих ли забот! Это тоже понимает Маман. И все ждет, все молится богу, чтобы кончилась война у русских.
Как встретит Никифора, так спрашивает: «Ну, кончилась там война?» И показывает рукой на север.
И сейчас спросил:
— Про войну не слышно ли чего?
— Нового не слышно. Царь-батюшка Александр отбивается от француза. Силен этот француз.
— Отобьется?
— Должен отбиться. Русскому под чужим сапогом жить не пристало.
Мыржык слушал, что говорили Маман и кузнец, и непритворная досада обозначилась на его лице. Сожалел молодой бий о проявленном любопытстве. Зачем свернул к русскому аулу? Зачем зашел в шалаш кузнеца? Ехал бы сейчас берегом моря, дышал бы прохладой, пел бы песню. На воле сладко поется.
Почувствовал Маман, что тоскливо молодому бию, уйти хочет, и заторопился сам.
— Дай бог, чтобы кончилась война.
— Бог милостив, — кивнул Никифор. — Кончится небось, замирятся люди. Сколько можно кровь лить…
Старый и молодой бий направились к двери и тут на пороге столкнулись с Гулимбетом, тем самым Гулимбетом, которого люди прозвали Считающим просо. Длинный, словно жердь, испачканный углем от головы до пят, он походил на дива, только что вылезшего из преисподней.
— Ха, мастер! — сказал он весело. — Привез тебе уголь.
Сказал Никифору, будто никого, кроме кузнеца, не было в шалаше — ни Мамана, ни Мыржыка. «В чужом ауле, — подумал, сердясь, Мыржык, — степняки глаза закрывают, что ли? Не видят, где бий, где простолюдин. Обругать бы этого длинновязого, открыть глаза ему. А открыв, заставить поклониться бию!» Да не обругаешь. Если Маман — хозяин этого степняка — молчит, то что открывать рот чужому бию… Видно, повелось так в дальних аулах — не уважают биев, не боятся старшего и богатого. Сам Маман дурной пример подает, якшается с безродным. Дался ему этот несчастный кузнец! Лучше бы купцу, которого все боятся, руку протягивал, чем его работнику.
- Хаджибей (Книга 1. Падение Хаджибея и Книга 2. Утро Одессы) - Юрий Трусов - Историческая проза
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Свенельд или Начало государственности - Андрей Тюнин - Историческая проза
- Варяжская Русь. Наша славянская Атлантида - Лев Прозоров - Историческая проза
- Золотой истукан - Явдат Ильясов - Историческая проза
- Святослав Великий и Владимир Красно Солнышко. Языческие боги против Крещения - Виктор Поротников - Историческая проза
- Царскосельское утро - Юрий Нагибин - Историческая проза
- Екатерина и Потемкин. Тайный брак Императрицы - Наталья Павлищева - Историческая проза
- Я пришел дать вам волю - Василий Макарович Шукшин - Историческая проза
- Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха - Тамара Владиславовна Петкевич - Биографии и Мемуары / Историческая проза / Разное / Публицистика