Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Зубцы (разница) перетираются, сглаживаются, не зацепляют друг друга. И «вал» останавливается, «работа» остановилась: потому что исчезла машина, как стройность и гармония «противоположностей».
Эта любовь, естественно умершая, никогда не возродится…
Отсюда, раньше ее (полного) окончания, вспыхивают измены, как последняя надежда любви: ничто так не отдаляет (творит разницу) любящих, как измена которого-нибудь. Последний еще не стершийся зубец – нарастает, и с ним зацепливается противолежащий зубчик» («Опавшие листья», стр. 212).
Такой изменой в литературе является смена литературных школ.
Общеизвестен факт, что величайшие творения литературы (говорю сейчас только о прозе) не укладываются в рамки определенного жанра. Трудно определить, что такое «Мертвые души», трудно отнести это произведение к определенному жанру. «Война и мир» Льва Толстого, «Тристрам Шенди» Стерна с почти полным отсутствием обрамляющей новеллы могут быть названы романами только за то, что они нарушают именно законы романа. Сама чистота жанра, например, жанра «ложноклассической трагедии», понятна только как противопоставление жанра, не всегда нашедшего себя, канону. Но канон романа как жанра, быть может, чаще, чем всякий другой, способен перепародироваться и переиначиваться.
Я разрешаю себе, следую канону романа XVIII века, отступление.
Кстати об отступлениях. У Фильдинга в «Джозефе Эндрьюсе» есть глава, вставленная после описания драки. Глава эта содержит описание разговора писателя с актером и носит следующее название: «В с т а в л е н н а я и с к л ю ч и т е л ь н о д л я т о г о, ч т о б ы з а д е р ж а т ь д е й с т в и е»{89}.
Отступления вообще играют три роли. Первая их роль состоит в том, что они позволяют вводить в роман новый материал. Так, речи Дон Кихота позволили ввести Сервантесу в роман различный критический, философский и тому подобный материал. Гораздо более значения имеет вторая роль отступлений – это задержание действия, торможение его. Прием этот широко использован Стерном, о чем я и писал в своей нигде не напечатанной работе. Сущность приема состоит у Стерна в том, что один сюжетный мотив развертывается то экспозицией действующих лиц, то внесением нового материала, вроде рассуждения, то, наконец, введением новой темы (у Стерна, например, внесен таким образом рассказ в «Тристраме Шенди» о тетке героя и об ее кучере).
Играя с нетерпением читателя, автор все время напоминает ему об оставленном герое, но не возвращается к нему после отступления, и само напоминание служит только для подновления ожидания.
В романе с параллельными интригами, типа «Несчастных» Виктора Гюго или романов Достоевского, в качестве материала для отступления использовано перебивание одного действия другим.
Третья роль отступлений состоит в том, что они служат для создания контраста. Фильдинг пишет об этом так (книга пятая, «Том Джонс», глава I):
«Для этого мы необходимо должны указать на новую жилу познания, которая если и была уже известна прежде, то, по крайней мере, не разработана, сколько нам известно, ни одним из древних или новых писателей. Эта жила – закон контраста; она проходит по всему в мире и, конечно, немало способствовала пробуждению в нас идеи красоты как естественной, так и искусственной, ибо – что лучше противоположности может уяснить красоту или превосходство вещи? Так, например, ужасы ночи и зимы делают для нас очевидными красоту дня и лета, и человек, видевший только день и лето, имел бы очень несовершенное понятие об их прелести»{90}.
Я думаю, что приведенная цитата достаточно выясняет третью роль, исполняемую отступлениями, – создание контрастов.
Гейне, собирая свою книгу, тщательно подбирал главы, изменяя их порядок для создания такой контрастности.
II
Возвращаюсь к Розанову.
Три разбираемые его книги представляют жанр совершенно новый, «измену» чрезвычайную. В эти книги вошли целые литературные, публицистические статьи, разбитые и перебивающие друг друга, биография Розанова, сцены из его жизни, фотографические карточки и т. д.
Эти книги – не нечто совсем бесформенное, так как мы видим в них какое-то постоянство приема их сложения.
Для меня эти книги являются новым жанром, более всего подобным роману пародийного тина, со слабо выраженной обрамляющей новеллой (главным сюжетом) и без комической окраски.
Мне, может быть, скажут: «А нам какое дело до этого?» Я тоже мог бы ответить: «А мне какое дело до вас?» – но я посмирнел с годами (мне минуло двадцать восемь лет 12-го января) – и я объяснюсь.
Книга Розанова была героической попыткой уйти из литературы, «сказаться без слов, без формы» – и книга вышла прекрасной, потому что создала новую литературу, новую форму.
Розанов ввел в литературу новые, кухонные темы. Семейные темы вводились раньше; Шарлотта в «Вертере», режущая хлеб, для своего времени была явлением революционным, как и имя Татьяны в пушкинском романе, – но семейности, ватного одеяла, кухни и ее запаха (в н е с а т и р и ч е с к о й оценки) в литературе не было.
Розанов ввел эти темы или без оговорок, как, например, в целом ряде отрывков:
«Моя кухонная (прих.-расх.) книжка стоит «Писем Тургенева к Виардо». Это – другое, но это такая же ось мира и, в сущности, такая же поэзия.
Сколько усилий! бережливости! страха не переступить «черты»! и – удовлетворения, когда «к 1-му числу» сошлись концы с концами» («Оп. лист.», стр. 182); или в другом месте:
«Люблю чай; люблю положить заплаточку на папиросу (где прорвано). Люблю жену свою, свой сад (на даче)» («Оп. лист.», стр. 365); или с мотивировкой «сладким» воспоминанием:
«…окурочки-то все-таки вытряхиваю. Не всегда, но если с 1/2 папиросы не докурено. Даже и меньше. «Надо утилизировать» (вторично употребить остатки табаку).
А вырабатываю 12 000 в год и, конечно, не нуждаюсь в этом. Отчего?
Старая неопрятность рук (детство)… и даже, пожалуй, по сладкой памяти ребяческих лет.
Отчего я так люблю свое детство? Свое измученное и опозоренное детство» («Оп. лист.», Кор. II, стр. 106).
Среди вещей, созданных заново, создался и новый образ поэта:
«С выпученными глазами и облизывающийся – вот я.
Некрасиво?
Что делать» (Короб II, стр. 8).
Или еще: «Во мне ужасно много гниды, копошащейся около корней волос.
Невидимое и отвратительное.
Отчасти отсюда и глубина моя <…>» («Оп. лист.», стр. 446).
Или еще:
«Это – золотые рыбки, «играющие на солнце», но помещенные в аквариуме, наполненном навозной жижицей.
И не задыхаются. Даже «тем паче»… Неправдоподобно. И однако – так» («Уединенное», стр. 181).
Конечно, гнида, копошащаяся у корней волос, – это не все, что хочет сказать Розанов о себе, – но это материал для стройки.
Розанов ввел новые темы. Почему он их ввел? Не потому, что он был человек особенный, хотя он был человек гениальный, то есть особенный; законы диалектического самосоздания новых форм и привлечения новых материалов оставили при смерти форм пустоту. Душа художника искала новых тем.
Розанов нашел тему. Целый разряд тем, тем обыденщины и семьи.
Вещи устраивают периодические восстания. В Лескове восстал «великий, могучий, правдивый» и всякий другой русский язык, отреченный, вычурный, язык мещанина и приживальщика. Восстание Розанова было восстанием более широким, – вещи, окружавшие его, потребовали ореола. Розанов дал им ореол и прославление.
«Конечно, не бывало еще примера, – пишет дальше Розанов, – и повторение его немыслимо в мироздании, чтобы в тот самый миг, как слезы текут и душа разрывается, – я почувствовал неошибающимся ухом слушателя, что они текут литературно, музыкально, «хоть записывай»: и ведь только потому я записывал («Уединенное», – девочка на вокзале, вентилятор)» (Короб II, стр. 8 – 9).
Привожу оба места, упомянутые Розановым в скобках:
«Недодашь чего – и в душе тоска. Даже если недодашь подарок.
(Девочке на вокзале, Киев, которой хотел подарить карандаш-«вставочку»; но промедлил, и она с бабушкой ушла.)
А девочка та вернулась, и я подарил ей карандаш. Никогда не видела, и едва мог объяснить, что за «чудо». Как хорошо ей и мне» («Уед.», стр. 211).
«Томительно, но не грубо свистит вентилятор в коридорчике: я заплакал (почти): «да вот чтобы слушать его – я хочу еще жить, а главное друг должен жить». Потом мысль: «неужели он (друг) на том свете не услышит вентилятора»; и жажда бессмертия так схватила меня за волосы, что я чуть не присел на пол» («Уед.», стр. 265).
Самая конкретность ужаса Розанова есть литературный прием.
Чтобы показать сознательность домашности как приема у Розанова, обращу внимание на одну г р а ф и ч е с к у ю деталь его книг. Вы, наверное, помните семейные карточки, вклеенные в оба короба розановских «Опавших листьев» (стр. 38 в первом и 194 во втором). Эти карточки производят странное, необычное впечатление. Если приглядеться к ним пристально, то станет ясной причина этого впечатления: карточки напечатаны без бордюра, не так, как обычно печатаются иллюстрации в книгах. Серый фон карточек доходит до обреза страницы. Никакой надписи или подписи под карточкой нет. Все это, вместе взятое, производит впечатление не книжной иллюстрации, а подлинной фотографии, вклеенной или вложенной в книгу. Сознательность этого образа воспроизведения доказывается тем, что таким способом воспроизведены только некоторые с е м е й н ы е фотографии, иллюстрации же служебного типа напечатаны обычным способом с оставлением полей{91}.
- Исторические хроники с Николаем Сванидзе. Книга 1. 1913-1933 - Марина Сванидзе - Публицистика
- Ракурс. Одна из возможных точек зрения на нынешний русский роман - Владимир Маканин - Публицистика
- Газета Троицкий Вариант # 46 (02_02_2010) - Газета Троицкий Вариант - Публицистика
- Кафе на вулкане. Культурная жизнь Берлина между двумя войнами - Усканга Майнеке Франсиско - Публицистика
- Что вдруг - Роман Тименчик - Публицистика
- Бродячая Русь - Владимир Шулятиков - Публицистика
- СверхНОВАЯ правда Виктора Суворова - Дмитрий Хмельницкий - Публицистика
- Изгнание царей - Анатолий Фоменко - Публицистика
- Редактору «Вестника Европы», 21 декабря 1879 г./2 января 1880 г. - Иван Тургенев - Публицистика
- Ядро ореха. Распад ядра - Лев Аннинский - Публицистика