Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это духовная жестокость — вбить в голову ни в чем неповинному человеку, что стоит ему перестать подрезать деревья, как он начнет злоупотреблять доверием своего киббуца. Вожди устроили ему особого рода промывку мозгов, а сами отправились в Лондон вершить политику… Этот бедняга верит, что редкие таланты вождей освобождают их от долга работать на плантации, а если он ограничится музыкой, то станет паразитом. Слава Богу, что он еще согласен писать музыку в свободное время. В таком фанатичном обществе его, несомненно, убедят, что и это пустая трата сил. Сочинять надо песни о родине для детского сада.
Я невольно вступил в спор. Изложил свою позицию. Рабочие поселения не выживут, если там будут только посредственности. Рассказал кое-что из того, что знал об идее киббуца. Розендорф говорил со мной как с человеком, который повредился умом.
— Все, что ты говоришь (только настоящее раздражение может заставить его обратиться ко мне на «ты»), — мило и прекрасно, и я желаю им удачи, хотя я и сомневаюсь, что им удастся создать образцовое общество, о котором они рассуждают. Никто не убедит меня, что можно взять такого человека и задушить его в заброшенном упаковочном цехе.
Потом Розендорф заявил, что не будет знать ни минуты покоя, пока не вытащит Вилли оттуда.
— И чем скорей, тем лучше, — сказал Литовский, — покуда его йеменские корни еще не глубоки…
Встреча с Вилли оставила во мне тяжелое чувство разочарования в себе. По сравнению с ним я — посредственный музыкант, бесстыдно использующий свои способности.
Розендорф не успокоился, но ему не удалось вырвать Вилли с цитрусовой плантации. А может, он не так уж старался после того, как остыло воодушевление первых дней. Но все же Вилли навсегда остался с нами. Эва больше не относилась к киббуцникам как привыкла относиться к «безмозглым немецким крестьянам». В каждом новом месте, куда мы приезжали, она произносила фразу, понятную лишь нам четверым: «Интересно, кто здесь местный Вилли», или: «Мне кажется, я вижу там какого-то Вилли во втором ряду слева».
А то ошарашивала очередного секретаря по культработе: «Не забудьте сказать Вилли, чтобы подошел к нам после концерта». Дурень Литовский катался от смеха, когда секретарь в растерянности отвечал: «У нас нет никакого Вилли».
Да будет благословенна его память.
5 ияра 5698 года«Если бы не квартет, мне не удалось бы близко познакомиться с Эгоном Левенталем», — написал я отцу, намекая, что не переселился из культурной страны в пустыню.
Я всегда восхищался стилем Левенталя, его ясным, прозрачным языком. Он словно мимоходом дотрагивается до корня вещей. Я готов перечитывать его снова и снова. У меня такое чувство, будто он прячет в своих книгах сокровища для тех, кто умеет их искать.
С юношеским волнением глядел я на Левенталя, когда он впервые пришел в дом Литовского. Меня поразило, до чего похож он на моего отца. Небольшого роста, с поредевшими волосами, глаза одновременно глядят и внутрь себя и вокруг. Даже манера держать тарелочку с пирогом близко ко рту, отрезая от пирога маленькие ломтики и разминая их вилочкой перед тем, как осторожно поднести ко рту (так едят люди, привыкшие вполне сосредоточиваться на исполняемом деле, даже если оно совсем незначительное). И золотые очки Левенталя в круглой оправе похожи на отцовские. Может быть, поэтому я и не удивился, когда из его хрупкого горла полился голос моего отца — тонкий, певучий и очень тихий, как будто обращался он только к тому, кто готов был к нему прислушаться.
Я написал отцу, что нашел черты сходства между ним и Эгоном Левенталем.
Он ответил иронически: для него, дескать, большая честь быть похожим на именитого писателя. Правда, когда Левенталь эмигрировал из Германии, с ним вместе отправилась в изгнание и немецкая литература, а вот он может уехать лишь с пустыми руками. Счастлив, кто наделен даром слова, — он кладет перо в карман пиджака и переезжает куда захочет. А тот, кто умел лишь создать фабрику, не может двинуться с места, где обретается его капитал.
Даже стиль отца немного напоминает левенталевский, особенно, когда он прибегает к иронии.
Пока мы не начали переписываться, я почти не знал отца. Я взбунтовался против него, считая, что он «погружен в материальные заботы». После того, как умерла мама и я поехал учиться в Берлин, мы встречались только во время каникул, едкие письма, которыми мы обменивались, касались лишь практических дел: я писал отцу о здоровье, о нехватке средств, а он посылал мне деньги, присовокупляя добрые советы насчет того, как их экономить. На важные вопросы в наших скромных письмах не оставалось места.
Мы сблизились только после того, как я переехал в Эрец-Исраэль. С бьющимся сердцем читаю я теперь его письма, написанные прекрасной, пропитанной юмором прозой. Из этих писем я узнал в характере отца то, что оставалось мне неизвестным, понял, как широко он образован, — письма его изобилуют цитатами из лучших произведений немецкой литературы. Даже в музыке, как стало мне теперь ясно, познания отца были шире, чем я думал. Этот еврей, певший для души в церковном хоре, не просто тенор-любитель, на которого мне, с высоты моего высшего образования, можно вроде бы, глядеть сверху вниз, — он музыкант с тонким вкусом и редкими познаниями, каких не сыщешь у дилетантов. Иногда я думаю: душевная потребность уйти из профессиональной сферы и примкнуть к любителям вытекает у меня из затаенного чувства вины перед отцом. Я позволял себе глядеть на него свысока вместо того, чтобы учиться у него. Теперь я уже не усматриваю в качествах, вызывающих у отца почтение, — таких, как образцовая честность, порядочность коммерсанта в деловых вопросах, бережливость, точность, безукоризненная аккуратность в одежде и приверженность к чистоте языка — некоей разновидности конформизма, продиктованной желанием понравиться гоям[46]. Я уже не скажу больше, что эти высокие качества, впитанные отцом, ставшие его плотью и кровью, — всего лишь «приманка», с помощью которой высший класс старается привлечь к себе средний, чтобы обуздать его стремления. Я уже тысячу раз мысленно просил у отца прощения за былое пренебрежение к нему.
Только в одном вопросе нас разделяют разногласия, и компромисс невозможен: Шиват-Цион[47] означает для отца возвращение к духовному Сиону, а попытка сионистов создать реальную еврейскую жизнь в Эрец-Исраэль — это, по его мнению, самая серьезная ошибка нашего поколения. В последнее время он вернулся в синагогу, куда многие годы не ступала его нога, и покаялся в своем грехе — что послал меня в христианскую школу ради расширения образования. Я стараюсь убедить его, что у евреев нет будущего ни в каком месте на земле, если у них не будет своего собственного места под солнцем. Мы спорим очень вежливо, не употребляя резких и обидных слов, но каждый остается при своем мнении.
Однако я не отношусь свысока к мечтам служащего торговой фирмы о собственном деле. Я краснею от стыда, вспоминая, как сказал отцу: «Твои идеалы не выше фабричной трубы». Ему очень тяжело было снести такую грубость, но он простил меня. А мама не могла этого забыть. «Это же нож в спину», — говорила она мне. Для отца экономическая независимость была Землей обетованной. «Тот, кто добился экономической независимости, становится культурным человеком», — любил он повторять. Как хозяин фабрики он мог на практике применить свое прилежание, проявить свою щедрость и природное упорство и даже отстаивать культ «качества товара», которое являлось для него особой ценностью. Возможно, как многие евреи, он мечтал, став хозяином, распоряжаться другими вежливо, с улыбкой на губах, уважительно относиться к подчиненным.
Душа болит при мысли, что мечта его была грубо разбита, когда до нее уже оставалось рукой подать. Та самая «культура», которую он мечтал смягчить, личным примером показывая, что значит быть «добрым хозяином», дала ему в ответ звонкую пощечину.
Сердце кровью обливается, когда подумаю о его отчаянии. В письмах своих отец примирен с действительностью, как стоик, сознательно проходящий через тяжелые испытания, чтобы извлечь из них урок. Теперь у него не хватает средств даже на короткую поездку в Эрец-Исраэль. Он был слишком порядочен, чтобы незаконно переводить капитал за границу, а «получать жалкие гроши» из моих рук не согласен.
Во всяком случае, переезжать он не хочет. Должно быть, полагает, что Гитлер только гной на застарелой ране, который исчезнет, когда рана зарубцуется. Мне трудно поверить, что он все еще думает так. Возможно, боится перемен или разочарования. Мои письма становятся все настойчивее. Может, это на него подействует. Отец же пытается убедить меня, что все не так уж страшно. Покуда у человека есть хлеб, одежда, кров над головой и хоть один настоящий друг, надежду терять нельзя.
- Фата-моргана любви с оркестром - Эрнан Ривера Летельер - Современная проза
- Кто поедет в Трускавец - Магсуд Ибрагимбеков - Современная проза
- Иностранные связи - Элисон Лури - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Свидание в Брюгге - Арман Лану - Современная проза
- Моя жизнь среди евреев. Записки бывшего подпольщика - Евгений Сатановский - Современная проза
- Русский роман - Меир Шалев - Современная проза
- Ультранормальность. Гештальт-роман - Натан Дубовицкий - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза