Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это проявление интеллектуальной честности, которым не стоит пренебрегать. У Литовского вот нет скромности признаться, что он не понимает современной музыки. По его мнению, эта музыка просто «помешательство» посредственностей, которые готовы на «новаторство любой ценой». Не могут писать, как Брамс, и потому совершенно отрываются от традиций предшественников. В этой бесхозной области, где можно делать что угодно, их не поймают на ошибках. «На такой олимпиаде, где можно прыгать как в голову взбредет, они без труда поставят сколько хочешь рекордов», — говорит Литовский.
В этом вопросе в нашем квартете двое на двое. Это единственная область, где мы с Эвой заодно. Эта музыка, пользуясь определением Розендорфа, говорит с нами на понятном нам языке.
Если бы Эве была свойственна интеллектуальная любознательность, то ее любовь к современной музыке можно было бы объяснить потребностью узнать новое. Молодые люди, наши современники или старше нас на одно-два поколения (в эпоху таких перемен каждое десятилетие — уже поколение) слышат ритмы времени. А как же мы? Разве у нас уши заложило? Образованный человек не кривит душой, когда просит, чтобы ему еще и еще раз проиграли эти странные звуки, сотворенные нашим безумным веком. В результате повторного прослушивания рождается понимание того, что это не отрыв, а поиск форм выражения, отвечающих нашему времени.
Но ведь Эва не из любознательных. Когда говорят о поэзии или живописи, ей скучно. Если мы разговоримся у дверей, она просто исчезнет, не станет ждать нас, хотя все мы идем домой одной дорогой — на север по улице Элиэзера Бен-Иехуды, и эта прогулка вместе — почти единственная возможность услышать блестки остроумия Эгона Левенталя и поговорить о чем-то, кроме музыки.
Отсюда я заключаю, что ее тяга к современной музыке по-настоящему глубока. Я впервые почувствовал это, когда мы заговорили о знаменитых скрипачах. Я сказал, что преклоняюсь перед Йозефом Сигети, и не потому, что он играет лучше всех, — это вообще какое-то мещанство: пытаться классифицировать художников такого уровня, как будто их достижения поддаются измерению, — а за его вклад в развитие современной музыки. Он согласился записать в одной фирме грамзаписи знаменитые скрипичные концерты при условии, что будет записан также Концерт для скрипки Прокофьева.
Литовский слышал имя Прокофьева впервые. А Эва поглядела на меня с изумлением, похожим на симпатию, как смотрят на младенца, сумевшего поставить один кубик на другой.
Тогда у меня мелькнула в мозгу мысль, что заинтересованность женщины, в которой нет ни грана интеллектуальной любознательности, в исканиях современных композиторов проистекает из духовной общности с ними. Эва отзывается на современную музыку потому, что музыка эта в резкой форме выражает ее чувства. Она слышит в ней потребность разбить принятые формы, протест против существующего порядка вещей и, не обладая способностью облечь свои чувства в слова, поддается чарам музыки, выражающей распад всех ценностей, всех законов, сбой ритма жизни, смазывание ее образа.
В таких истерических скачках из одной сферы в другую, без мелодической непрерывности, к которой привычно наше ухо, в полном отказе от вопросов и ответов, укорененных в классических мелодиях, есть родство с апокалипсическими предсказаниями. Я слышу в диких ритмах отрицателей формы и единой линии развития биение времени, сошедшего с ума.
Иногда я гляжу на Эву из-за двух пюпитров, и сердце мое сжимается: близкая и далекая сестра, сторонящаяся меня! Мы оба с такой остротой переживаем перемены, происходящие в музыке нашего времени, а она и не знает, что только я понимаю ее. Она одинока — отчуждение окутывает ее точно броня — и не ощущает, что на расстоянии двух шагов от нее брат, который умеет назвать по имени грызущую ее боль и ничего для себя не просит.
Я был бы рад, если бы смог встретиться с нею наедине. Я верю, что если бы мы поговорили однажды по душам, то стали бы закадычными друзьями. Но я не осмеливаюсь обратиться к такой красивой женщине, чьи эмалевые глаза — словно предупреждение об опасности на изгороди, по которой пропущен электрический ток.
Иногда мне кажется, что музыка окружает Эву как высокая стена, а современная музыка, в которой я нахожу так много боли и отчаяния, — осколки стекла на гребне этой стены, чтобы никто не мог взобраться и перелезть через нее.
Мне нельзя влюбляться в Эву. Это будет глупость. Глупость? Опасность для жизни!
15 ава 5698 годаНаконец-то более подробное письмо от отца. Он очень доволен, что я играю в Квартете Розендорфа. Слышал его квартет в предыдущем составе и «испытал колоссальное эстетическое наслаждение».
Впервые он нашел в Эрец-Исраэль нечто положительное. Какая ирония! В Берлине я бы не удостоился чести играть с Розендорфом. Он не понимает, что и здесь есть скрипачи получше меня и что Розендорф взял меня по причинам, которые, возможно, существенны и в Берлине (и это скорее говорит о нем, чем обо мне: личность для него не менее важна, чем технические возможности). Но, может быть, отец все же прав: в Берлине у меня было бы очень мало шансов. Видно, и я из тех, кто должен быть благодарен Гитлеру.
В этом письме впервые нет намеков на несчастья, причиненные отцу детьми, из которых никто не взялся за продолжение его дела: Альфред решил изучать медицину, теперь он в Бостоне; Рут изучала право, и отец надеялся, что она сможет помогать ему, но она вышла замуж за физика, с которым они бежали в Россию. А я, младший из детей, которого он растил один, без жены, так что я перед ним как будто в большем долгу, чем другие дети, ведь он баловал меня и позволял заниматься всем, чем мне хотелось, — я вдруг бежал от него как тать в ночи. Это была самая тяжелая и самая оскорбительная для него измена. До сих пор жалею о письмах, что писал ему из Эрец-Исраэль в первые дни («Что делать, если нет у меня никакого интереса к бумагоделательной промышленности? Бумага начинает интересовать меня только после того, как на ней напечатаны буквы»). Молодые люди могут быть беспредельно жестокими. Как мог я позволить себе пренебрежение к тому, что было делом всей его жизни! Он создал фабрику на голом месте и мог по праву гордиться делом своих рук. А я с бесчувственным высокомерием, столь характерным для молодежи, уверенной, что мудрость родилась на свет вместе с нею, начал задаваться перед ним. Он, дескать, только о материальном помышляет, а я о духовном… Если, не дай Бог, с ним случится что-нибудь плохое из-за стремления сохранить фабрику, которая ему дороже жизни, я никогда не прощу себе своей грубости.
Сегодня, после того, как мне не удалось сделаться «святым мучеником» (выражение Доры Вольф — любимая женщина может, сама того не ведая, быть жестокой, может, потому, что тут ранит все), сегодня я могу понять его лучше, чем раньше. Могу понять его гордость материальными достижениями, честностью порядочного предпринимателя и величиной кредита, который он получает от банка. Но в нашей семье, боюсь, не столько музыка уничтожила бюргерское наследие, как в доме Будденброков, и не чрезмерная тонкость потомков, а простая тевтонская грубость. Для моего отца величайшее чудо нашего времени — это евреи, способные создать собственное дело и конкурировать с людьми, которые представляют собой уже третье поколение предпринимателей после промышленной революции, за которыми стоят капитал, и связи, и профессиональный опыт, и что угодно еще.
Чем больше я об этом размышляю, тем больше меня поражает бесчувственность, выразившаяся в моем ответе отцу. Не подобает это человеку, повседневно занимающемуся пробуждением чувств.
Вчера вечером был в кино. В киножурнале показывали парад немецкой молодежи. Знакомые лица. Я видел этих ребят в школе и на улице. Некоторые весьма симпатичны, даже в марширующих колоннах, несмотря на выпяченную грудь и выставленный вперед подбородок. Они не обязательно грубияны или идиоты, как хотят представить их за границей, и потому-то они кажутся мне столь опасными. Молодые люди, пропитанные благородными чувствами, способны на страшные жестокости. Они хотят во что бы то ни стало выйти за пределы своего «я».
Сравнивая себя с ними, я нахожу, что исток моей бесчувственности по отношению к отцу — уверенность в своей исторической правоте.
Нацисты тоже верят в это. Бесчувственность вызывает у меня огромный безысходный страх. Она может породить жестокость. А жестокость — страшная вещь.
Молодежи свойственно стремление выйти за пределы человеческого. Любыми путями. Отважные поступки. Наркотики. Вдохновение. Могу представить себе и такую чудовищную идею: проявляя жестокость, человек тоже доходит до этих границ. Толстой, специально пошедший в Париже посмотреть на казнь, хотел тем самым расширить границы своего мира[34]. Левенталь обычно воздерживается от рассказов о своем личном опыте в Дахау, но однажды у него вырвалась такая фраза: молодые люди, участвующие в допросах с пытками, верят, что делают это для закалки своего характера. Они приходят заглянуть в свои кошмары. Хотят увидеть, что есть там, за пределами человеческого страдания. Интеллектуальная любознательность может породить беспощадное зло. Быть может, поэтому война очаровывает слабых людей, которые не способны осуществлять свои мрачные вожделения иначе, как с разрешения вышестоящих. В письме отец упоминает также компаньона, которого принял по доброй воле, — его друг с молодых лет, вступивший в партию по конъюнктурным соображениям. Он надеется, что фабрика снова перейдет к нему, когда власть переменится. Что за иллюзия! Они с его наивным другом думают, что смогут провести нацистов.
- Фата-моргана любви с оркестром - Эрнан Ривера Летельер - Современная проза
- Кто поедет в Трускавец - Магсуд Ибрагимбеков - Современная проза
- Иностранные связи - Элисон Лури - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Свидание в Брюгге - Арман Лану - Современная проза
- Моя жизнь среди евреев. Записки бывшего подпольщика - Евгений Сатановский - Современная проза
- Русский роман - Меир Шалев - Современная проза
- Ультранормальность. Гештальт-роман - Натан Дубовицкий - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза