Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Летом 1956 года я был в Париже, меня пригласил к себе Жолио-Кюри. Мы долго беседовали о XX съезде, обо всем, что тогда нас радовало и волновало. Потом Жолио-Кюри сказал: «Фадеев… И в этом сказалась его невероятная воля… Для нас это очень большая потеря. Он бывал порой резок, у меня с ним были трудные разговоры. Но я всегда восхищался его умом. Он мыслил политическими категориями, и это меня побеждало. Я, Бернал, мы рассуждаем как ученые. Вы для меня остаетесь писателем. Не только вы… Возьмите д'Астье, многие его считают политиком, а он — поэт, хотя стихов, кажется, не пишет. А разговаривая с Фадеевым, я часто думал: да, его призвание — политика…»
Конечно, в последнем я не мог и не могу согласиться с Жолио-Кюри: я знал не только книги Фадеева, я знал их автора: я понимал, что нельзя оторвать Александра Александровича от искусства. Но Жолио-Кюри был прав, говоря, что Фадеев мыслил политическими категориями. Это потом предопределяло те противоречия в оценках, которые иным обиженным казались лицемерием.
Фадеев свято верил в то, что Сталин умело руководит государством, знает, что нужно делать, видит далеко вперед. Порой Александр Александрович не мог удержаться: в Пензе он заговорил со мной о судьбе Мейерхольда, потом, незадолго перед смертью Сталина, припомнил Якира, Штерна, повторял: «Его обманывают…» В конце сороковых годов многое ему претило, и опять-таки он находил объяснение: «Мутная волна… Сталин ее удерживает…» К вере примешивался страх. Раз полушутя он сказал: «Я двух людей боюсь — мою мать и Сталина. Боюсь и люблю…»
Фадеев иногда говорил о какой-либо книге: «Конечно, талантливо… Но поймите меня правильно — дело не в абсолютных оценках. Есть государственная точка зрения, и в этом плане книга вредная…»
Я говорил, что учителем Фадеева был Лев Толстой; это всем бросалось в глаза. Длиннейшие фразы с изобилием придаточных были (или стали) для Фадеева естественными. Он не умел писать иначе. Иногда ему нужно было отправить телеграфный отчет о сессии Всемирного Совета или о беседе с одним из руководителей Движения. Он просил меня помочь; садился за стол — у него был разборчивый почерк: «Диктуйте — вы можете все это описать короткими фразами…»
Однако влияние Толстого было куда глубже, чем одни приемы письма. В Пензе Александр Александрович мне долго доказывал, что у Чехова можно поучиться только наблюдательности: «Как он может научить? Он и не хотел учить… Вот Толстой понимал назначение литературы, он был учителем. Конечно, мы теперь рассуждаем иначе, но я преклоняюсь перед романом, который обычно считают неудавшимся: Толстой написал «Воскресение», чтобы доброе начало победило. А Диккенс? Разве в своих лучших романах он не поддерживал добра? Конечно, если за этим не было бы взлета, то это осталось бы скучной дидактикой. Из бездарного писателя не сделаешь и сотой Толстого, но гений должен служить добру, гуманизму. А в наш век это значит подчинить себя строительству коммунизма».
Здесь был мост между писателем и руководителем Союза писателей, мост, а норой и пропасть.
Еще будучи одним из руководителей РАПП, в 1929 году Фадеев выступил со статьей: «Столбовая дорога пролетарской литературы». В этой статье он защищал подход к роману, который был ему близок. Категоричность суждений никого не могла удивить: рапповцы тогда нападали не только на «правых попутчиков», но и на Маяковского. Удивительно название «Столбовая дорога» не само но себе — романтики, реалисты, натуралисты, символисты считали свой путь новым и единственно правильным; название удивительно по своей судьбе. РАПП распустили, писали о необходимости разнообразия литературных течений, и при этом зорко следили за том, чтобы все писатели шли но одной литературной дороге; тропинки приравнивались к туникам. При этом шоссе или, говоря языком Фадеева, столбовая дорога была отнюдь не прямой, она петляла в зависимости не только от крупных политических событий, но и от вкусов Сталина, от его настроения, от его отношения к различным авторам. В 1929 году Фадееву казалось, что он прокладывает дорогу. Не знаю, сколько лет в нем прожили эти иллюзии. А в 1949 году, рассердившись на одного критика, он сказал мне: «Считает, что я придираюсь, провожу свою линию, да я регулировщик, и только…»
Конечно, это было сказано в сердцах. Он не прокладывал дорогу, но и не был регулировщиком. Порой ему удавалось создать построение, выходившее за пределы принятых формулировок. Он, например, одно время давал такое объяснение социалистическому реализму: показать людей не такими, какие они есть, а такими, какими они должны быть. Правда, это куда ближе к романтизму, чем к реалистам прошлого века, но есть в такой постановке пафос, масштаб.
Вокруг Фадеева всегда имелись критики, способные повторить идеи Александра Александровича, показать их на разборе книги. Помню, как на собрании писателей Фадеев в докладе обличил одного из таких критиков в коварстве: «Есть восточная сказка о скорпионе и лягушке. Преследуемый врагами, скорпион попросил лягушку переправить его на другой берег речки. «Ты меня ужалишь», — сказала лягушка. «Зачем мне тебя убивать, — мне грозит смерть, если я не переправлюсь на тот берег». Он убелил лягушку. Они почти достигли цели, когда скорпион ужалил ее. Они пошли ко дну. «Зачем ты это сделал?» — спросила, погибая, лягушка. «Не знаю, такой у меня характер», — ответил скорпион». Критик сидел рядом со мной, он громко сказал: «Дело не в характере. Просто скорпион не доверял лягушке…»
У Фадеева были свои вкусы; все чаще они расходились с оценками Сталина, и Александр Александрович то и дело противоречил себе. В 1928 году Фадеев яростно нападал на поэму «Хорошо» Маяковского. В 1938 году он назвал эту поэму «историческим событием». Изменилась не оценка поэзии, а подход к литературе, в речах Фадеева появилась «государственная линия». Фадеев был смелым, но дисциплинированным солдатом, он никогда не забывал о прерогативах главнокомандующего.
В беседах со мной он часто любовно отзывался о писателях, которых был вынужден публично осуждать. Помню нашу встречу после доклада Фадеева, в котором он обличил «отход от жизни» некоторых писателей, среди них Пастернака. Мы случайно встретились на улице Горького, возле дома, где я живу. Александр Александрович уговорил меня пойти в кафе на углу, заказал коньяк и сразу сказал: «Илья Григорьевич, хотите послушать настоящую поэзию?…» Он начал читать н*а память стихи Пастернака, не мог остановиться, прерывал чтение только для того, чтобы спросить: «Хорошо?» Это было не лицемерием, а драмой человека, отдавшего всю свою жизнь делу, которое он считал правым.
Он любил поэзию, но еще сильнее любил основную линию своей жизни, и не его вина, а его беда, что в течение четверти века верность идее он, как и миллионы его современников, связывали с каждым словом, справедливым или несправедливым, Сталина. Конечно, Фадеев знал, что Бабель не «шпион», что Зощенко не «враг», что неприязнь Сталина к Платонову или Гроссману необоснованна, но он знал и другое: для многих миллионов смелых и самоотверженных людей слово Сталина — закон. «В годы гражданки я был дважды ранен, — сказал мне Фадеев при нашей последней встрече, — врачи говорили, что ранения тяжелые. Но была молодость… Да и можно ли сравнить кусочек металла с тем, что пришлось пережить потом?…»
Иногда он обрывал признания шуткой. «Вы знаете, какой художник мне нравится? Ренуар, — И, увидев мое изумление, добавил:
— Но я вам признаюсь — я дальтоник…» И он засмеялся своим незабываемым смехом.
Он казался суровым, но много раз я видел, как смягчались его глаза. Он пытался помочь писателям, попавшим в беду. В начале 1938 года он показал мне несколько стихотворений Мандельштама, хотел, чтобы их напечатали в одном из журналов. Ничего из этого не вышло. Десять лет спустя он сказал мне: «Помните Гарри? Он обрушился на ваш «День второй»… Так вот, он вернулся из концлагеря. Написал интересную повесть, чем-то напоминает «Смерть Ивана Ильича». Положение у него тяжелое… Попробую протолкнуть…» При следующей встрече он мрачно сказал: «С Гарри ничего не вышло».
Порой Фадееву удавалось отстоять книгу, которая ему нравилась, предотвратить беду, нависающую над неугодным. На несколько дней он приободрялся. Потом снова мрачнел, и глаза выглядели пустыми. Он начал чаще и больше пить; пил он главным образом с людьми, далекими от мира литературы, — хотел забыться.
В марте 1953 года, вскоре после смерти Сталина, я прочитал в «Литературной газете» статью Фадеева, в которой он резко нападал на роман Гроссмана «За правое дело». Это мне показалось непонятным: Александр Александрович несколько раз с восторгом говорил мне об этом романе, ему удалось напечатать это произведение. Роман рассердил Сталина, «Правда» напечатала резкую статью, Фадеев продолжал отстаивать книгу. Гроссман кое-что переделал. И вдруг эта статья…
- Письма И. С. Аксакова к А. Д. Блудовой - Иван Аксаков - Прочая документальная литература
- Переписка Председателя Совета Министров СССР с Президентами США и Премьер-Министрами Великобритании во время Великой Отечественной войны 1941–1945 гг. Том 1 - Иосиф Сталин - Прочая документальная литература
- Британский лев против русского медведя. Пять веков тайной войны - Геннадий Евгеньевич Соколов - Военное / Прочая документальная литература
- Переписка князя П.А.Вяземского с А.И.Тургеневым. 1824-1836 - Петр Вяземский - Прочая документальная литература
- Воспоминания - Елеазар елетинский - Прочая документальная литература
- Когда дыхание растворяется в воздухе. Иногда судьбе все равно, что ты врач - Пол Каланити - Прочая документальная литература
- На передней линии обороны. Начальник внешней разведки ГДР вспоминает - Вернер Гроссманн - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Политика
- Правда страшного времени (1938-1947) - Комиссаров Борис Ильич - Прочая документальная литература
- Алма-Ата неформальная (за фасадом азиатского коммунизма) - Арсен Баянов - Прочая документальная литература
- Ищу предка - Натан Яковлевич Эйдельман - Прочая документальная литература / Зарубежная образовательная литература