Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню беседу в горном шалаше над Тисовцем. Владо заговорил о своей судьбе. Он тогда писал о поэзии, любил искусство, для меня он был одним из молодых писателей. Мы глядели на долину, на старые деревья, на хаты, едва заметные среди зелени садов. Клементис говорил, что главное — борьба, пока чехословаки не сбросят капитализма, не будет ни справедливой жизни, ни настоящего искусства. «Мое дело — партия…»
В 1940–1941 годах Владо сидел в английском лагере на севере Шотландии, времени у него было много, и он написал для своей жены Лиды о своем детстве и отрочестве, о родителях, о родном Тисовце. Теперь эти тетрадки издали, назвав их «Незаконченной хроникой». Книга показывает, насколько ее автор блинок к стихии искусства, но для Клементиса это было только вылазкой из крепости — между винтовкой солдата и министерским портфелем.
О том, что Лацо Новомеский — поэт, можно догадаться, не зная его книг, побыв с ним четверть часа, просто взглянув на него. А если измерить его жизнь аршином, окажется, что больше всего времени он отдал политической деятельности. С 1925 года по 1939-й он редактировал партийные газеты. В годы оккупации входил в подпольный ЦК КПЧ, который подготовлял словацкое восстание. После победы был членом ЦК и министром народного просвещения. Однако его подлинной страстью была поэзии. Однажды он мне сказал: «Совесть подсказывает…» Совесть для него не случайный собеседник, а постоянный суфлер. Архитектор на войне может оказаться в саперной части и взрывать мосты — это его долг, но не призвание.
Клементис и Новомеский были разными людьми, но они любили друг друга, и судьба у них оказалась схожей.
В 1936 году в курортном местечке Тренчанске-Теплице по инициативе «Дава» состоялся съезд словацких писателей. Я тогда работал в секретариате Международной ассоциации антифашистских писателей и поехал на съезд, чтобы предложить словакам войти в ассоциацию. Там были писатели различных толков, некоторые из них потом пошли за сепаратистами-католиками, поставившими на победу Гитлера, другие участвовали в Сопротивлении, партизанили. Клементис и его друзья «давовцы» убедили всех участников съезда войти в антифашистскую ассоциацию. Мы попали в деревню, там нас угощали, пели песни, старик говорил, что русские побьют фашистов, и подымал кулак. Я сказал Владо: «Совсем как и Испании…»
Вскоре началась испанская война. В 1937 году в Валенсии я встретил Новомеского. Мы говорили о боях, о Комитете по невмешательству, об интербригадовцах, только на минуту я припомнил Владо, хаты, светлую зелень Словакии. Лацо писал стихи:
Хотел пересчитать я звездные отары:покуда не сгорят.Но тут — о-тэ-ра-ра! — забили пулеметы,и звезды новые взлетели к старым,отары-ра-та-та,о господи, —отары.
Пришел Мюнхен. Гитлеровцы заняли Прагу. Мир почернел.
Когда началась «странная война», я лежал больной в Париже. Мало кто приходил ко мне: одни возмущались пактом, другие побаивались шпиков. В сентябре пришли Владо и Лида, огорченные, печальные. Потом пришел снова Клементис, он был мрачен, но старался меня приободрить: никогда он не расставался со своим талисманом — верностью. В октябре французы его арестовали и отправили в концлагерь. Накануне разгрома Франции я его увидел в солдатской форме; он хотел сражаться против гитлеровцев, но Франция Потопа капитулировала.
Мы снова увиделись в 1944 году в Москве. Клементис стал видным политическим деятелем. Он рассказывал мне, что англичане и американцы боятся советской победы, строят козни, но был весел, верил в торжество той идеи, которой посвятил свою жизнь. Потом мы вспомнили прошлое, и мне показалось, что я не на улице Горького, а в шалаше над Тисовцем, где старый пастух потчевал меня едкой запекачкой.
В феврале 1949 года в Клубе писателей устроили мой вечер сорокалетие литературной работы. Чехословацкий посол Иржи Горок переслал мне телеграмму «Государственного секретари Клементиса»: «Дорогой Илья, пьем за твое здоровье тисовскую зубровку. Владо и Лида».
О последней нашей встрече я уже рассказал. Потом я вспоминал: у Владо были очень печальные глаза. Может быть, он просто был усталым после трудного рабочего дня, а может быть, знал, что кольцо клеветы сжимается?
Приехав год спустя в Прагу, где пометался секретариат Всемирного Совета Мира, я узнал от Гофмейстера, что арестовали Лиду, Лацо Новомеского, Ивана Хорвата (он был до этого послом в Будапеште).
Лиду освободили два года спусти. Я встретил ее в Праге, на улице, хотел поговорить, но она пожала руку, сказала: «Не нужно со мной разговаривать», — и убежала.
Выпустили Новомеского, Ивана Хорвата. Лацо я видел в Праге, он работал — переводил, но его стихов не печатали. Иван Хорват умер вкоре после освобождения.
В книге стихов Новомеского, написанных в тюрьме и после, есть стихотворение «Мудрость»:
Лучше стать на колени, чем стоять на костре,лучше спрятать правду в глубинах души,словно в ларе,лишь бы снова потом заявить,что все-таки вертится…Как, товарищ Галилей,может быть, в этом — мудрость?Но мудрей мудреца смелый, веселыймальчик из сказки, кричавший тогда:— Король голый, совершенно голый!Так громко кричал, что просто беда!
Шли годы, многое на свете менялось. Пришла весна 1963 года, когда Лацо Новомеского восторженно встретили на съезде писателей. Окали написал мне: «Вы, наверно, знаете, что организатора и душу «Дава» товарища Владо Клементиса ложно обвинили в шпионаже и казнили. Я сам вместе с другими товарищами был освобожден после десятилетнего заключении… Теперь, после устранения несправедливостей, пересматривают значение «Дава» для нашей литературы и культуры в широком смысле слова…» Передо мною словацкий журнал, в нем фотография Владо…
Я гляжу и вспоминаю, как в 1949 году, печально улыбнувшись, он прочитал мои стихи:
…Пройдут по тебе.Верность сердцу и верность судьбе…
Накануне казни он сказал Лиде, что умирает честным коммунистом.
Есть эпохи, когда люди могут думать о своей личной судьбе, о биографии. Мы жили в эпоху, когда лучшие думали об истории. Ложь всесуща и всесильна, но, к счастью, она не вечна. Могут погибнуть хорошие люди, жизнь многих может быть покалечена, и все же в итоге правда побеждает. Для Владо, как и для некоторых моих советских друзей, о которых я рассказал в этой книге, эпоха оказалась очень горькой; но для истории, в которую верил Клементис, она была эпохой побед.
А сейчас я думаю о далеком вечере «под вехами», когда молодые словацкие писатели пели песню о Яношике. Некоторых нет, другие хлебнули горя, до времени состарились. Вспоминаю и шалаш над Тисовцем, молодого Владо, его очень чистые, светящиеся глаза, слова о борьбе; смеркается, все голубеет, и над мягкими, округлыми горами чуть посвечивает бледная вечерняя звезда.
18
«Как вы провели последний вечер в Париже?» — спросил меня А. А. Фадеев. Я ответил, что был со старыми друзьями. Он сказал: «А меня замучил Фаст — хотел, чтобы я ему все объяснил… Эх, Илья Григорьевич!.. — Он оборвал себя:
— Давайте лучше выпьем коньяку». Я поглядел на него и увидел не те глаза, что привык видеть на собраниях и заседаниях, а мягкие, печальные.
О Фадееве говорят, что он был очень талантлив, умен, что он обладал железной волей, что его ценил Сталин. Все это правильно: но слово «талантлив» не справка в послужном списке, оно связано с сотнями помарок на листе рукописи, с внутренними терзаниями, с душевной природой, не всегда подходившей для общественной работы, которую выполнял Фадеев, выполнял не только старательно, но и с увлечением. Все писатели, да, кажется, и все руководители Движении сторонников мира знали его глаза — ясные, холодные, его эрудицию, память, умение придать в статье или в докладе короткой фразе Сталина глубину, блеск, спорность литературного эссе и бесспорность закона. Мне хочется рассказать о другом Фадееве — менее известном.
Познакомился я с ним давно, еще в годы, когда он был одним из лидеров РАПП. Мы встречались в Москве, потом в Мадриде и Париже. «Разгром» мне понравился, но человека я не понимал, вернее, не знал; и в 1940 году, когда я беседовал с ним, он был для меня, скорее, начальником, чем писателем. Вспоминая прошлое, он, в свою очередь, как-то признался: «Я вас считал человеком издалека. В Мадриде я говорил нашим военным, — они вас защищали: «Может быть, он и готов умереть за наше дело, но жить с нами он не хочет, да и не может…»
После войны мы начали приглядываться друг к другу. В Пензе, во время юбилея Белинского, я с ним проговорил весь вечер. Потом мы встретились в Москве, говорили о книгах, о судьбах писателей. Я начал понимать, что Фадеев не такой, каким он мне казался. Но по-настоящему я его узнал в те пять-шесть лет, когда мы вместе работали в Движении сторонников мира; мы разговаривали в самолетах, в вагонах, часто — то в Осло, то в Вене, то в Праге — Александр Александрович ночью приходил в мой номер и говорил, говорил. Именно поэтому я начал писать о нем после того, как рассказал о Парижском конгрессе.
- Письма И. С. Аксакова к А. Д. Блудовой - Иван Аксаков - Прочая документальная литература
- Переписка Председателя Совета Министров СССР с Президентами США и Премьер-Министрами Великобритании во время Великой Отечественной войны 1941–1945 гг. Том 1 - Иосиф Сталин - Прочая документальная литература
- Британский лев против русского медведя. Пять веков тайной войны - Геннадий Евгеньевич Соколов - Военное / Прочая документальная литература
- Переписка князя П.А.Вяземского с А.И.Тургеневым. 1824-1836 - Петр Вяземский - Прочая документальная литература
- Воспоминания - Елеазар елетинский - Прочая документальная литература
- Когда дыхание растворяется в воздухе. Иногда судьбе все равно, что ты врач - Пол Каланити - Прочая документальная литература
- На передней линии обороны. Начальник внешней разведки ГДР вспоминает - Вернер Гроссманн - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Политика
- Правда страшного времени (1938-1947) - Комиссаров Борис Ильич - Прочая документальная литература
- Алма-Ата неформальная (за фасадом азиатского коммунизма) - Арсен Баянов - Прочая документальная литература
- Ищу предка - Натан Яковлевич Эйдельман - Прочая документальная литература / Зарубежная образовательная литература