Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все его именование: “Семен Борисович Аксельруд”. Само липло прозвище: “верблюд”. Он мог стать еще одним смешным человеком, чье существо в их глазах уничижительно слилось бы с его же наружностью. Но не стал.
Взгляд насмешливый — и грустный.
Он одинок даже в стенах своего кабинета, среди изуверского оснащения: набора стальных геометрических моделей и огромных гипсовых болванок.
Сидит боком к учительскому столу, обозревая класс, положив одну руку на колено, другую совсем опустив... Она безвольно повисла. Казалось, это не новый учитель пришел — а уходил отработавший свое и уставший, то ли потеряв, то ли так и не найдя место. Вдруг спросил, но не сам себя, а как если бы отвечал на вопрос: “Что такое живопись? Все очень просто. Перспектива определяет контур... Светотень сообщает рельефность путем расположения света и теней, приведенных в соответствие с фоном... Цвет придает изображению видимость жизни... Вот чему я должен учить. Но эти действительно простые слова принадлежат, поверьте мне, великому художнику. И я бы хотел, чтобы каждый из вас почувствовал себя художником. Поэтому... Поэтому мы будем учиться немножко другому”.
И еще это… “Я прошу поднять руки тех, кто любит рисовать. Понимаете, любит?” Кто-то все же не поднял руку. Учитель усмехнулся. “Ну что же. Надеюсь, остальные полюбят черчение. Что такое черчение? Очень просто. Черчение — это труд. Ленивые поймут это очень скоро”. Было унизительно молчать и слушать. Новый учитель преподносил себя так, как будто его урок был первым в их жизни. Но многие подчинились: слушали, забывая себя. Весь урок учитель говорил, больше не сдерживаясь, с напряжением, нервно, как никто еще не рассказывал о своем предмете, — и произносил никому не ведомое.
Вот и он вдруг услышал: “итальянская земля”, “испанские белила”, “берлинская лазурь”... И эти звуки окунули в теплую нежную дрожь. Всего лишь названия красок. Чудесные — и невидимые, потому что видимость придает цвет. Может быть, он коричневый, зеленый или желтый. А потом — о художнике с отрезанным ухом. Но... что они понимали?
И у каждой свой, неповторимый цвет — то, чем светятся краски. Краски — это цвет. Цвет — это свет. Но мы не видим — этот свет мы чувствуем. Художник с отрезанным ухом чувствовал в коричневом золотое, а в черном — зеленое…
Все оборвал звонок. Учитель велел принести на следующий урок бумагу и краски. Кто-то не выдержал, почти вскрикнув: “Мы будем рисовать?”
И он ответил в своей насмешливой манере как бы веско заявлять: “Красками — пишут. Рисуют — карандашом”.
Наверное, это повторилось на каждом его уроке и в каждом классе, потому что по школе прокатилось победно, точно эхом, — Карандаш!
От него ждали удивления, продолжения таинственной и поэтому занимательной игры. Взрослые дети, они обманывались, не чувствуя, что у этого человека могла быть своя, вполне осознанная, возможно — высшая для него цель, которой служил он сам и хотел заставить служить, но не эта игра. Но все же это было удивительной игрой... Бумага, краски... Учитель... И теперь, действительно, урок, у которого уже есть название: “Урок фантазии”. Он произносит это испытующе, обозначая — будто свое же присутствие в классе — значительной паузой... Все должны запомнить это, запомнить — и получить на что-то право.
Он предоставил ученикам полную свободу, какую только дают краски. О, как это было странно и трудно: осознать, что свободен, и, вспоминая себя ребенком, выдавливать на бумагу голубые деревья, желтое небо... ну, что же еще? Новое задание, еще один урок: описать то же самое в словах. Это уже сочинение. И каждый должен начинать свое строкой: “Я вижу...”
Карандаш объявит, что хочет создать изостудию.
Нет, не кружок — “cтудию изобразительного творчества”.
А в один день на голых и пустых стенах его кабинета вдруг появятся репродукции: цветные картины в настоящих рамах.
Принес их сам — и развесил, не спрашивая ни у кого разрешения.
Странности его и без того оказались к этому времени под подозрением. Терпеть их приходилось лишь потому, что, пока не окончился учебный год, избавиться от учителя не было возможности.
Директриса распахнула дверь, молча вошла в класс, осмотрела широко стены — и заорала, приказав все тут же убрать... Была она не напугана — а разгневана страхом. Учитель застыл, ничего не услышал. Она приказала ученику — но в его присутствии никто бы не посмел это сделать. Карандаш спокойно произнес: “Это репродукции картин великих художников, хранящихся в советских музеях”. И несчастная опустошенно застыла... Потом она бросилась куда-то звонить. Весь день в школе царил переполох, как будто здание горело и дымило. Кто-то приехал и, осмотрев стены, — уехал. Карандаша куда-то вызывали и о чем-то с ним беседовали — но репродукции остались на своем месте. Директор школы, казалось, сама же проверяла их сохранность что ни день — распахивала дверь, входила и, убедившись, что в ее отсутствие ничего не подменили, разрешала продолжить урок. Может быть, мстила. Карандаш замолкал — но ее появление встречал уже со спешащей покорной благодарностью за внимание.
Можно было услышать, что школа — не Дворец пионеров... И его, похоже, не волновала чья-то успеваемость... Он был холодно-безразличен ко всему, что не имело отношения к его работе, и брезгливо-раздражителен, если постороннее отвлекало от нее же его учеников. Эту заповедь они усвоили первой. Учились — на уроках. В студию — приходили работать. И поэтому же бросали, уходили. После воодушевленных походов толпой в изостудию очень скоро с учителем осталась горстка, как он же внушал, “лучших из лучших”.
И они зачем-то были нужны Карандашу. Вечерами это был резкий до грубости судья. Бескомпромиссный, не прощающий ошибок. Все прощал он, по его словам, “дуракам”. И если кто-то сдавался, ломался, — казалось, даже радовался. Иногда он так и начинал занятие: “Ну что же... Сегодня у нас нет желающих записаться в посредственности?”
“Живопись — это пот и кровь”.
“Надо дерзать!”
И он же прилежно отчитывался об успехах: “Работы наших студийцев заняли первое место”. И только первое! Почетные грамоты, дипломы, кубки творческих олимпиад... Ученики его студии работали: юным художникам доверяли оформлять самое святое — а он рукой мастера подправлял радостную лучистую мазню и портреты вождей. Это было важно, нужно — потому что было работой. Учитель-новатор. Кабинет изобразительного искусства. По боковой стене, вверху, над стендами с творениями учащихся, располагаются репродукции и портреты великих. Вместо парт, похожих на скелеты каких-то недоразвитых животных, — умные столы для проведения занятий по живописи и графике... Они даже расставлены не рядами, а как бы освобождая место для чего-то важного и общего. На полках секционных шкафов, где прежде зияла хамская нагота, — “Библиотека юного художника”, номера журнала “Юный художник”, диафильмы, диапозитивы музейных шедевров в пронумерованных коробочках, картотека справочной литературы, а на почетном месте — “Энциклопедический словарь юного художника”. И еще это чудо в виде складных мольбертов, подставок для натюрмортов, чертежных инструментов, диапроектора... Пугавшие своей необычностью уроки теперь как образцовые перенимали восторженные учителя, присутствуя целыми делегациями в классе, как если бы его трудом выстлан был путь к успеху для всех.
Уроки красоты. Уроки фантазии. Беседы об искусстве.
И этот, образцово-показательный: “осязательное моделирование”.
Когда-то он вошел в класс, посмеиваясь, с авоськой своих, дачных яблок. Раздал каждому, сказав: “Если не знаешь, что рисовать, — рисуй яблоко!” Несколько штук он для этого тут же разложил. И все рисовали эти яблоки — но свое, плотное и весомое, можно было только чувствовать, как бы взвешивая. Это было очень неожиданное и острое ощущение — видеть яблоко в перспективе, но и будто бы чувствовать его прямо в своей руке.
В конце, оценив рисунки, довольный своим опытом — и произведенным на учеников впечатлением, — Карандаш провозгласил: “Ну а теперь попробуем, какое же оно было, наше яблочко, на вкус!” И он помнит этот вкус — и ту радость, что была как голод. На показательных уроках в конце раздавались аплодисменты. Они гордились.
После занятий в изостудии учителя провожали до метро. Так они сливались в своем обожании — все, кто его любил, — оставаясь однородной массой. Она то прибывала, то убывала, но робкая верная стайка человечков обязательно дожидалась на школьном дворе, когда он появится. И это было как свидание — провожая, окружив, засыпая вопросами, стараясь блеснуть и запомниться, с трепетом, похожим на озноб, идти если не рядом, то близко с ним — и слушать, и верить, что заслужишь его любовь. Только если спешил или был не в настроении, просил оставить его и тогда как-то ощутимо бросал, покидал — а они расходились поодиночке, ненужные самим себе.
- Князь Святослав. Владимир Красное Солнышко - Борис Васильев - Современная проза
- Моя преступная связь с искусством - Маргарита Меклина - Современная проза
- Здравствуй, Никто - Берли Догерти - Современная проза
- Прохладное небо осени - Валерия Перуанская - Современная проза
- Хутор - Марина Палей - Современная проза
- Завещание Гранда - Леонид Зорин - Современная проза
- Последнее слово - Леонид Зорин - Современная проза
- Старость шакала. Посвящается Пэт - Сергей Дигол - Современная проза
- Учитель цинизма. Точка покоя - Владимир Губайловский - Современная проза
- Уроки лета (Письма десятиклассницы) - Инна Шульженко - Современная проза