Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы радовались жизни в новом доме, который был воплощением всех наших представлений о роскоши — облицованная мрамором лестница, цветные витражи, когда в осенний полдень 1947 года, в разгар холодной войны, получили письмо из Советского Союза.
Я помню, как все было. Мы как раз сидели на кухне, обедали — у нас было два стола, по одному для каждой из семей. Мать и тетка готовили, но каждая для своих — практические соображения неизбежно выливались в удвоение усилий. В полдень, когда отцы приходили с «производства», а дети из университетов и школ, все собирались в кухне на обед. Когда между отцами наступало перемирие, мы даже перекидывались репликами между столами, но когда они ссорились (а это случалось довольно часто), все напрягались и в помещении повисала тяжелая тишина — никто не решался хоть что-то сказать, поскольку одно слово могло спровоцировать лавину брани. Даже не помню, как нам удавалось жить в таком напряжении.
Это письмо как раз «пришлось к столу» — в семье было перемирие, мы ели все вместе, и тут почтальон принес дневную корреспонденцию. Письмо затесалось меж рекламных листовок и прочих малоинтересных бумаг: счетов, объявлений, банковских извещений. Мать редко разбирала почту и сестры тоже, в то время как я ожидал письма личного характера, которое следовало уберечь от чужих глаз.
Кузина Адасса просмотрела, что пришло, и тут же удивленно сообщила:
— Это письмо из России.
Мы повскакивали со стульев, желая поскорее узнать подробности. Сестра распечатала конверт, где получателем значилась семья Ротенберг и не уточнялось, кому именно он предназначен. Марки были советские, так что письмо пришло оттуда — но кто его написал?
Сестра выглядела расстроенной.
— Тут по-русски, — отрешенно произнесла она и передала письмо моей матери, которая тут же взялась читать его, точнее, переводить вслух на идиш.
Я помню текст почти дословно:
«Дорогие мои, вот уже два года, как закончилась война, и я наконец могу вам написать. Мы с женой живем в большом городе вместе с сыном и дочерью. У нас все хорошо, но мы единственные, кто пережил эту войну. Родители, братья, их семьи были убиты. Из семьи Дуни не выжил никто. Со слезами на глазах сообщаю вам эту страшную новость, но вы же должны знать правду. Желаем вам всего хорошего и надеемся на скорую встречу».
Письмо было без подписи, там не было обратного адреса и вообще ничего, что могло бы указать на отправителя, но мать догадалась (и даже вспомнила почерк), что это был Арон, отцовский брат-инженер.
Анонимность письма можно было объяснить тогдашней международной обстановкой и репрессивной политикой режима. В начале холодной войны советская власть строжайше запретила контакты с заграницей — любой из них мог расцениваться как измена родине и шпионаж в пользу врага, и потому нарушителю грозило суровое наказание вплоть до смертной казни — как это позже произошло со многими еврейскими деятелями культуры, ложно обвиненными в измене. Осмотрительность дяди Арона также свидетельствовала о слабости системы и ее желании удержаться у власти любой ценой.
Впервые за всю жизнь семьи в Аргентине мы обнялись и разрыдались. Это был момент, когда мы по-настоящему почувствовали себя одним целым, момент, когда мать впервые по-настоящему ощутила боль и одиночество, сильные, как никогда ранее, хоть такой исход она и предчувствовала.
Воспоминания об этих двух письмах, бабушкином и дяди Арона, ассоциативно вывели меня к третьему. На объяснение этой цепочки ушло бы много времени, но связь эта возникла в голове мгновенно.
Я все еще сидел, развалившись в удобном кресле, в отеле посреди предгорий Кастилии и, прикрыв глаза, делал вид, что участвую в беседе, за ходом которой едва ли следил. Иногда я выхватывал какие-то остроумные фразы, которые, будто молнии во время летней грозы, прошивали мой сон и так же быстро исчезали. На продуктивный разговор я был неспособен и потому легко отдался потоку ассоциаций, несущему к воспоминаниям о том третьем письме, полученном годы спустя.
Третье письмо я получил уже не в Буэнос-Айресе, а в Иерусалиме, где находился в 1951 году, — учился там, старался как-то залечить травмы, нанесенные отношениями с отцом, боролся с покорностью, сомнениями и неопределенностью. Мне было необходимо найти самого себя, повзрослеть и приобрести жизненный опыт — я участвовал в организации, волонтеры которой занимались защитой прав и интересов бедных и помощью им. Можно ли было придумать более подходящее место, чем новопровозглашенное государство Израиль с его чистыми сионистскими идеалами и социальной чувствительностью, чтоб попробовать начать жизнь заново? Израиль был ориентирован на то, чтоб восстановить свое библейское великолепие, вновь стать светочем социальной справедливости, мудрости и равенства, и я хотел быть частью этого процесса. За эти несбыточные мечты я ухватился, чтоб как-то взять себя в руки, — в то время я был одержим политическими миражами, и одержимость свою я осознал годы спустя, когда залечил свои раны и заработал новые, гораздо более тяжелые, требующие более серьезного и длительного лечения. А тогда я все силы вкладывал в строительство утопии.
Мало было в моей жизни моментов, когда я наслаждался бы такой свободой, как в Иерусалиме тех времен — добродушном, мозаически сложенном, провинциальном. Тогда я впервые почувствовал себя иудеем, то есть дискриминированным, не таким, как все, человеком, но при этом — человеком на своем месте.
Этот город тогда превратился в своеобразный лагерь по обмену опытом, там собрались евреи со всех концов земли и те, кто выжил в лагерях смерти. Все они были готовы совершить новый переход через пустыню — родиться заново, встать и идти. Это было не так просто: многие не знали языка, у кого-то не было документов, большинство же попросту вернулись из ада. И, тем не менее, они из последних сил начали борьбу, потому что еще одного поражения позволить себе уже не могли — это был последний шанс. Ни одна нация в мире их не приняла бы, надежда была только на самих себя.
Были и другие новые соотечественники, которые казались мне чужаками, — евреи с востока. У них были свои традиции, которые нам казались странными: несколько жен при одном муже, с множеством детей, и все совершенно нищие. Они были будто с другой планеты, но нам они были братьями. Необходимо было помочь им влиться, обучить их здешней жизни, и быстро — столетие за месяц — пройти путь от плуга до трактора. И хоть на это ушли годы, зато теперь они оживляют собой пейзаж, вносят в него яркие краски.
Я стал частью страны, поступил в университет, подружился с людьми из нового окружения и тратил себя всего без остатка. Иногда я спрашивал себя: как же можно было жить без этой свободы раньше?
За время, проведенное в Израиле, я почувствовал себя совсем другим человеком, мое понимание собственной жизни в корне поменялось, как и привычки, и ценности: я узнал, где заканчивается утопия, как она ограничивается рамками реальности, а значит — от самой себя отрекается. Я не сомневался, что будущее мое неразрывно связано с будущим Израиля, что я сросся с ним, и менять это в мои планы не входило: я занимался экстремальной журналистикой, учился в университете, у меня была куча друзей, и то, как я сливался с этой средой, было лучшим доказательством того, что это мое место, мой настоящий дом.
Дважды в неделю я ходил на почту за письмами, но, надо признаться, что раз в две недели получал там не только письма, но и средства к существованию. Во времена дефицита (150 граммов мяса в неделю) я был в привилегированном положении: мать регулярно присылала мне посылки с мясными продуктами, на которых держался не только я, но и мои приятели, с которыми я обязательно делился. Стал многим интересен.
Однажды в полдень я забирал корреспонденцию из ящика номер 808 в центральном почтовом отделении. Я был полон бодрости после долгой пешей прогулки от Терра Санта[18], где временно располагался факультет экономики, до здания почтамта. Ходить по Иерусалиму пешком — это всегда и прогулка, и экскурсия: всякий раз вы наслаждаетесь визуальным богатством города и видом людей на улицах — такой непроизвольный и очень приятный туризм. Я все пытался восстановить в памяти свой разговор с одной польской иммигранткой, чьи родители погибли в Аушвице, — она приехала в Израиль одна и, преодолев всевозможные препятствия, добилась стипендии на моем факультете в Иерусалимском университете. Она была так благодарна за возможность, которую ей предоставила судьба, несмотря на гибель родственников и одиночество, и так искренне выражала свое счастья, что создавалось впечатление, будто я обладал какими-то привилегиями по сравнению с ней, но не догадывался о своем счастье. Мне тоже есть за что благодарить судьбу, размышлял я, но не знал, как проявить эту благодарность, куда ее направить. А у той девушки не было сомнений, она была благодарна Господу и верила в то, что у каждого есть свой, предназначенный лишь для него одного путь.
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Уездный врач - Сергей Анатольевич Куковякин - Детективная фантастика / Историческая проза / Прочее
- Виланд - Оксана Кириллова - Историческая проза / Русская классическая проза
- Дух любви - Дафна Дюморье - Историческая проза
- Золотой истукан - Явдат Ильясов - Историческая проза
- Свенельд или Начало государственности - Андрей Тюнин - Историческая проза
- Огонь и дым - M. Алданов - Историческая проза
- Огонь и дым - M. Алданов - Историческая проза
- Князья Русс, Чех и Лех. Славянское братство - Василий Седугин - Историческая проза
- Карта утрат - Белинда Хуэйцзюань Танг - Историческая проза / Русская классическая проза