Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вел сдаточный учет на длинных дощечках-бирках; карандашные записи расплывались. Приемного контрольного учета по сути не было. Бригадир овощехранилища, старик, зэка с 1937 года, объяснил:
- Вы только не очень прибавляйте и показывайте свои записи мне. Чтоб если спросят, у нас не слишком расходилось, а перевешивать не будем.
Весовщик, нагловатый молодой парень в кубанке, поучал:
- Ты бригадир, значит, не упирайся рогами - взял досточку и чиркай, на хрена ты за носилками тянешься? Твое главное дело, чтоб бригада выполнила-перевыполнила на какой небольшой про цент… Большой не натягивай, а то сразу будет видно - туфта. Я на тебя дуть не стану. И бригадир на хранилище приличный мужик. Но если слишком большой процент, так не поверят ни бухгалтер, ни начальник. И тогда тебя по жопе, а бригаде хрен сосать… Ты действуй с умом, и все сытые будете. Я ж имею понятие - люди с этапа, доходяги. А сам не лезь вкалывать. Раз ты бригадир, значит, должон, во-первых, иметь авторитет, а во-вторых, головой работать. И вообще помни: день кантовки - месяц жизни.
Агроном, бригадир хранилища и весовщик согласно объяснили, еще и какой нужен подход к начальнику.
- Не показывай, что дрейфишь, а то сразу сочтет - жулик, туфтила или враг народа. Всегда смотри ему в глаза и говори вежливо, но твердо - кто жопу лижет, он тоже не любит. С ним надо с опаской, он в голову контуженный, вроде псих, кто его знает, чего сделает, если психанет, но так он не вредный, даже вроде справедливый, особенно уважает вояк, кто с фронта… Но и к другим без дела не пригребывается. Только оттягивать любит… По-моряцки, во все завертки. И по злобе и так, для смеху.
Начальник действительно матерился многословно, изощренно и не по-блатному, а как старый матрос - в гробовые доски, через надгробные рыдания, сквозь три палубы и черные котлы, в кровавые глазки и святые причастия, в Бога, Приснодеву Богородицу, всех святых угодников…
В поле начальник верхом был виден издалека, и часовые предупреждали:
- Эй, вы, работяги-доходяги, ударники не бей лежачего, начальник едет. Шевели руками, не зубами.
Подойдя, он оглядывал нас, облепленных мокрой грязью, зябко сутулившихся над грудами картошки, простуженно сопящих, таскавших тяжелые носилки, и несколько минут замысловато матерился. Мы слушали, кто испуганно, кто заинтересованно и, убеждаясь, что брань не угрожающая, даже восхищенно.
Он спрашивал:
- Бригадир, докладывай, сколько эти поносники - мать их так перетак - наработали?
Отвечая, я деловито заглядывал в дощечки и старался, чтоб получалось по-воински лихо и четко.
- Высшего сорта в хранилище сдано столько-то носилок, общим весом столько-то килограмм, значит, в итоге столько-то центнеров; второго сорта - столько-то; третий сорт определяю по объему отсортированного - не меньше, чем столько-то.
Он кривил губы, сдвигая мятую папиросу из одного угла рта в другой.
- Уже научился - туда-сюда перетуда - туфту закладывать?
- Данные вполне точные, можно проверить.
Он отвечал немыслимо взвинченным фейерверком цветистого мата; можно было только понять, что на проверку ушло бы не меньше сил и времени, чем на уборку. Именно потому он и поручил работу офицеру-фронтовику, что надеется, а то ведь тут шобла, доходяги, темная шпана - всех их в кровавые глазки, через ухи насквозь и т.д. и т.п.
На следующий день после работы на совещании бригадиров и техсостава он материл всех, то витиевато, то по-простецки, и чаще всего не лично, «безадресно», материл и разнося, укоряя, и ободряя, похваливая; почти ни одной фразы не произносил без похабной брани. Иные загибы вызывали восторженный хохот, другие воспринимались, как обычная речь.
Неожиданно в двери задымленной канцелярии, где шло совещание, просунулся худой глазастый мальчонка лет семи-восьми, в офицерской фуражке, сползавшей на оттопыренные уши. Он выкрикивал звонким голоском:
- П-а-ап… А п-а-ап… Мамка зовет кушать… П-а-ап! А паап!
Начальник поглядел на него, ухмыльнулся ласково и, не меняя тона - он кончил распекать кого-то из бригадиров, - сказал:
- А ты, сынок, скажи ей, дуре-курве, чтоб не пригребывалась, пусть лучше сама жрет свой долбаный ужин. Папка работает. Должна сама понимать, если у нее голова, а не жопа с ушами… Мать ее в святые праздники, через райские врата, сквозь кулацкий саботаж с духовым оркестром по самое донышко…
Сидевшие и стоявшие у стен бушлатники густо дымили: всхлестнулось несколько угодливых хохотков. Они только сгустили чадное молчание.
Мальчик тянул на той же ноте:
- Папка, не ругайся, мамка зовет, мы без тебя кушать не будем.
А начальник отвечал так же ласково:
- Иди, иди, сынок, скажи ей… Так переэтак сквозь все кастрюли-чашки-блюдечки - хрен с ней, скоро приду.
После совещания уже за дверью зав. мастерской, высокий, в очках, в «вольном» полупальто, прикуривая на ветру цигарку от моей трубки, сказал:
- Здорово я начинаю исправляться. - И объяснил: его осудили недавно в Горьком за хулиганство на год. Молодой холостой инженер, с получки выпил, малость перебрал и пошел с приятелем в кино. - Там какой-то мордастый в шляпе лез в кассу без очереди. Ну я и завелся. Не дрался, ни-ни, я себя помнил, а приятель был почти вовсе трезвый, держал крепко. Ну только пустил матерком, не так чтоб густо, но в полный голос. А мордатый оказался районным прокурором. Меня тут же загребли в милицию. И через неделю за нарушение порядка, за оскорбление личности, за непечатные выражения в общественном месте - тяп-ляп повенчали: год исправительных лагерей. Вот теперь исправляюсь.
Глава двадцать седьмая
ПО «ОСИ»
Первые дни лагерь казался блаженным краем. Вокруг лес, прозрачный воздух - густой настой хвои, грибов, моха, смолистых бревен… В зоне разрешалось до отбоя ходить по всему двору, в ларьке можно было купить махорку, мыло, хлеб. Я продал шинель и сразу же съел почти килограмм. А потом на эти деньги мы с Кириллом в течение недели ежедневно съедали по полкило сверх пайки. Нам объявили, что можно писать домой, получать письма, бандероли, посылки. Был клуб, газеты… Были женщины. Старожилы объяснили, что лагерные «браки», правда, преследуются, но кто смел, да хитер…
В эти первые дни я словно из могилы выбрался, так благодушествовал, что не мог ни злиться, ни тосковать. Старался не замечать конвоиров, которые орали, грозили автоматами. Ведь кроме них были и обыкновенные солдаты, такие, кто мог сочувственно ухмыльнуться, спросить «где воевал?»
Но очень скоро блаженная одурь прошла. Стали раскрываться будни лагеря - тусклые, голодные, страшные именно обыденностью, бессмысленностью и безвыходностью рабского существования. Все вокруг было враждебно. В лесу огромные сосны туго сопротивлялись пиле, топору и надсадно болящим мышцам. На дорогах сама земля - вязкая грязь, издеваясь, хватала за ноги и за лопаты, заползала в едва отрытую канавку, тяготила дощатые носилки, тянула на отрыв руки, выламывала позвоночник… Все, все было враждебным и внутри во мне - мысли, хвори, воспоминания.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка - Лев Хургес - Биографии и Мемуары
- Мы жили в Москве - Лев Копелев - Биографии и Мемуары
- Девочка, не умевшая ненавидеть. Мое детство в лагере смерти Освенцим - Лидия Максимович - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Плен в своём Отечестве - Лев Разгон - Биографии и Мемуары
- Зона - Алексей Мясников - Биографии и Мемуары
- Арестованные рукописи - Алексей Мясников - Биографии и Мемуары
- Счастье потерянной жизни т. 2 - Николай Храпов - Биографии и Мемуары
- Том 2. Огненное испытание - Николай Петрович Храпов - Биографии и Мемуары / Религия: протестантизм / Публицистика
- Том 1. Отец - Николай Петрович Храпов - Биографии и Мемуары / Религия: протестантизм / Публицистика
- Счастье потерянной жизни - 3 том - Николай Храпов - Биографии и Мемуары