Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда же на дороге под Зуевкой его дожидался староста в тулупе, подвязанном полотенцем. «Александр Иванович, милостивец…» — грохнулся в ноги. Зуевский барин велят, чтобы «свободно прогуливались» возле его усадьбы в его приезды. Самое для них невыполнимое…
Нервное потрясение Натали между тем все не сглаживалось. Женщина, оберегающая новую жизнь, особенно остро чувствует свою незащищенность перед произволом. С ее слезами и подорванным здоровьем родился мертвым следующий их младенец.
А тут еще «азиатская привычка московских друзей — не писать»…
Последней каплей, после чего — невмочь, была сцена подле приказной избы, когда перед ним билась в рыданиях крестьянка, ее разлучали с малолетним сыном, усылали за провинность на поселение. Она приняла его за одного из них! Он должен был подтвердить, что это «по закону».
Герцен рискнул подать в отставку, написав, что болен. Все вокруг говорили о страшных последствиях его шага, возможна была новая ссылка. Отставка пришла.
Что дальше? «…Плывем. Куда ж нам плыть?» — писал легкий и страстный, все более желчно и скорбно задумывавшийся о том же к концу подневольного камер-юнкерского периода Пушкин. Жить творчеством, сделать свой внутренний мир независимым от внешнего? Но Герцена именно интересуют пути изменения внешнего мира, это его поприще.
Публикуются новые повести Искандера, рискованно выходящие за рамки бытописательства. Еще в «Записках» молодого человека он прибавил во вступлении, что рукопись не полна, листами-де играл пес издателя, отчего многих страниц не хватает… Теперь же все больше «уносила собака». Вот если бы открыть свой журнал! Да полно. Отказ. Почему они думали, что это может быть дозволено даже не запятнанным чем-либо Грановскому с Коршем?
Университетские лекции Тимофея Грановского постепенно становились крамольно знаменитыми. Тот занимался историей Западной Европы, касаясь и российских перипетий. Как назвал это для себя Герцен, Грановский «говорил, мыслил и убеждал историей». Убеждал в безмерной мощи и талантливости русской стихии, и прежде всего народной жизни. Что там байки о верноподданнейшем характере боярина Пожарского и мясника Минина, о крепостном Сусанине — не то в конечном счете они защищали! Русские пугающе мало знают о самих себе: сгорали или переделывались исторические записи. Российское прошлое сопровождалось нашествиями и игом, огромнейшим и продолжительным давлением на человеческую личность — чудо, что она при этом уцелела… Воспитывал и много говорил уже сам сдержанный голос Грановского, его печальная улыбка.
Герцен упрекал порой его в излишнем благодушии. Натали передала ему однажды слова Тимофея о том, что уж Александру можно было бы знать его короче. «Я романтик и так далее… Посторонним я могу показаться ровным, но я весь измучен и изорван внутри»…Он упрекал единственного, кто выстоял долгие годы и при постоянной жандармской любознательности к его лекциям удерживал кафедру. А что же остальные?
Николай Христофорович Кетчер все так же упорно занимался переводами из Шекспира, для чего в несменяемом сером сюртуке бродил с томиком по кофейным. Небезызвестный критик Василий Боткин готов был восклицать о выразительных красотах у Искандера: «Перл, перл! Но, позволь, в остальном… Благородно сочувствовать пригнетенному лицу из низов, все-таки образ божий и живая душа… Но сколь же дик в сравнении с просвещенной личностью европейца!» Историк же Константин Кавелин, все тот же оживленный «вечный юноша», получивший известность благодаря статье о юридических уложениях у древних русичей — даже отчасти крамольную известность (в статье увидели намеки на свободу и разумность общественных установлений в Новгородской республике), столь же изящно и живо начал теперь проповедовать умеренность…
В ту пору психология Герцена предельно зависела от единомыслия и единочувствия с окружающими. Остаться без сподвижников означало для него тогда оказаться как бы без части своей души. Москва почти опустела для него теперь. И — новый гробик нес он осенью прошлого года на своих руках… Настроение его жены в последнее время стало исступленно тоскливым и тревожным. Предчувствия были и у него. Да что там опасения и предчувствия — трезвый учет обстоятельств, говоривший, что дальше их может ожидать только худшее… Все более регламентированными и подконтрольными становились все сферы деятельности в России, отсюда любая попытка действия или самовыражения приведет его к новой ссылке.
…И вот месяц назад, сравнительно богатый после смерти отца тридцатипятилетний человек и известный литератор, он добился наконец приема лично у Дубельта, ставшего к тому времени шефом жандармов, с ходатайством о путешествии за границу после очередного отказа в том государя.
Да были ли те отказы? — рискнул спросить он. (Прав Чаадаев, ославленный сумасшедшим за безысходное свое заключение в «Философическом письме», высказавший, взвесив все: надежды нет, — Петр Яковлевич Чаадаев, измученный надзором и заметивший о его деятелях: «Какие они все шутники…»)
Заносчивый и пристальный взгляд Дубельта стал укоризненным. Принесли дело, и он показал на полях герценовского прошения карандашную надпись рукой е. в., закрепленную сверху для прочности прозрачным лаком: «Рано».
— Ну вот же, а вы сомневались, — сказал он.
В лице у «дядюшки-жандарма» было учтивое сочувствие и смышленость, очень жесткая. Он взвешивал. Воистину многое «скрывал и покрыл тут голубой мундир». Он видел в Герцене вариант своей судьбы и весьма желал бы для него такого же, как у себя, исхода. Бывает потребность еще раз подтвердить для себя правильность принятого когда-то решения… Да помимо того симпатии его были скорее на стороне людей мыслящих и неробких: направленные в нужное русло, они способнее и гибче прочих. К тому же Искандер — это имя, и изрядно намытарен…
Дубельт посоветовал ему, как, подступившись с другого конца, получить наконец разрешение на выезд: возвращаться в Москву и подать прошение о снятии надзора; подразумевалось, что он поддержит это прошение. Тогда не нужно будет визы государя. Да и ехать себе на воды в Европу… Все это подсказал Александру лично Леонтий Васильевич, посулив ему тем самым в недальний срок успокоение, заботы о семействе и приятную умеренность взглядов.
…Лошади тронули. До Кенигсберга — на перекладных. Вперед! Вперед!
Глава вторая
Я иду искать
Давно уже окончательно простились с двуглавым орлом на воротах почтовых станций. И потянулись немецкие поствахты, впечатления от которых оказались несколько обескураживающими: с заморенными клячами и колымагами, с перевалкой вещей, что ни станция. Александр ожидал, что «начнется заграница», в том смысле, чтобы наконец что-то иное, чем тягостно знакомое, оставленное позади. Однако немецкий деловой порядок, по крайней мере с внешней стороны, обращенной к иностранцам и путешественникам, показался ему изрядно преувеличенным, каково-то будет с прочими мифами?
Все равно это была дорога, перемены!..
В пути они дремали урывками, ели в вокзалах салаты с оливковым маслом и уксусом и вновь глядели по сторонам из окон дилижанса. Скоро они совсем обжились в дорожных гостиницах, довольно одинаковых: всюду диваны, кресла и стены обтянуты штофом с рисунками на библейские темы; бумажные ширмы, подсвечники — оловянные и один бронзовый, примкнутый цепочкой.
Но вот наконец отель в Берлине. С теми же подсвечниками и с зеркалами во всю стену.
Февраль стоял промозглый и дождливый. Берлин в пелене мороси показался им однообразным и томительным. Понравился Герцену и его спутникам огромный и красиво спланированный сад Тиргартен, в котором, как сообщил гид, в мае зацветут кремовыми свечами каштаны и бродили сейчас под зонтами дети с боннами.
Видимо, Александру и не могло понравиться здесь. Ехал он и хотел добраться — в Париж, знакомый, казалось бы, до последнего камня на мостовой по книгам и полотнам, Париж — место обитания мечты… Манили древние стены «столицы мира», возможность увидеть живущих там сейчас прежних своих знакомцев, многовековые традиции вольного слова.
Его дамы очень устали в дороге. У Натали голос был слегка монотонным от утомления. Но решили скорее ехать дальше.
Снова погрузились в дилижанс. Свистнул в дудку кондуктор. Герцен шутливо ободрял своих спутниц:
— Да уж, сударыни мои, это не прогулочный дермез… это куда более тряско!
Простое милое лицо Маши Эрн осунулось за время пути и не выглядело теперь таким оживленным, как обычно. Но она с интересом смотрела из окна экипажа, с терпеливой улыбкой поясняла увиденное детям. Для нее немыслимо было бы остаться в Москве без семейства Герценов, пусть даже путешествие продлится несколько лет. В России у нее оставались мать Прасковья Андреевна и братья.
- След в след - Владимир Шаров - Историческая проза
- Жена лекаря Сэйсю Ханаоки - Савако Ариёси - Историческая проза
- Огонь и дым - M. Алданов - Историческая проза
- Огонь и дым - M. Алданов - Историческая проза
- Веспасиан. Трибун Рима - Роберт Фаббри - Историческая проза
- Сколько в России лишних чиновников? - Александр Тетерин - Историческая проза
- Возвращение в Дамаск - Арнольд Цвейг - Историческая проза
- Жозефина и Наполеон. Император «под каблуком» Императрицы - Наталья Павлищева - Историческая проза
- Троя. Падение царей - Уилбур Смит - Историческая проза
- Голое поле. Книга о Галлиполи. 1921 год - Иван Лукаш - Историческая проза