Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осенью тридцать третьего, в тот самый год, когда власть в Германии захватил Гитлер, о котором в местечке пустили слух, будто он австрийский еврей и сын сапожника, Голда купила Айзику билет на поезд «Каунас – Мемель», испекла пирог с изюмом, дала втайне от Шолема двадцать пять литов (столько же втайне от нее дал и Шолем) и отправила в дорогу.
Она стояла на невымощенном, усеянном изумрудными козьими орешками перроне и осиротевшей рукой боязливо махала прислонившемуся к окошку вагона Айзику, пока раздрызганный, обшарпанный поезд не двинулся с места.
Голда долго смотрела вслед последнему вагону.
– Он будет раввином, он будет раввином, – выстукивали колеса.
Оглашая окрестности надсадным, простуженным гудком, поезд набирал скорость – он стремительно несся по мечтам и надеждам Голды, как по шпалам, вытесанным из терпеливой боровой сосны, и чем тише становился колесный перестук, тем острей от страха и тревоги у нее щемило сердце. А вдруг Айзик не вернется? А вдруг…
Когда поезд растаял в утренней дымке, Голда услышала за спиной нестройный лай и оглянулась.
На перроне, обнюхивая холодные шпалы, кружилась целая свора бездомных собак. Видно, пока Айзик и Голда шли по бездорожью к кирпичному зданию вокзала, бродяжки учуяли, что их кормилец и покровитель, их Господь Бог перебирается куда-то в другой город, и решили его проводить незлобивым и тоскливым лаем.
Собаки карабкались на железнодорожную насыпь, скулили и пялили старые, как бы затянутые болотной тиной глаза в ту сторону, куда поезд умчал их заступника и благодетеля.
В местечко Голда вернулась вместе с ними – дворняги, оглядываясь, все время бежали впереди, а она медленно и скорбно плелась за ними.
В первые дни после отъезда Айзика Голда не могла уснуть. Она ворочалась, кряхтела, шепотом, как колдунья, заговаривала темноту, приманивала сон, но перед глазами мельтешили вагоны, собаки да рваные обои.
Потом она немного обвыклась и стала ждать какой-нибудь весточки из Тельшяй. До отъезда Айзика Голда и Шолем ни от кого никаких писем не получали. Кому-то кто-то писал из Америки и из Палестины, кто-то кому-то посылал полновесные, заграничные деньги, им же – никто и никогда.
Хромоногий почтальон Викторас годами проходил мимо их хаты, не останавливаясь. Когда же он впервые открыл их калитку, Голда бросилась к нему навстречу, а Шолем даже встал из-за колодки и снял замызганный фартук.
Письмо было коротенькое, всего одна страничка, исписанная витиеватым неразборчивым почерком. Голда вертела его и так, и эдак, читала вслух или молча подносила бумажку к крючковатому, похожему на шило, носу, целовала пересохшими губами и повторяла, как молитву: «Жив… здоров… сыт… здоров… сыт… жив… даст бог, к весне приеду…»
Айзик и впрямь приехал в начале весны – подгадал к свадьбе старшей сестры Шуламит.
Голда цвела, как весна. Она восседала во главе свадебного стола и, стесняясь своего счастья, глядела не столько на жениха и невесту, сколько на пышные бутоны его пейсов, на полнолуние ермолки, на глазурь лапсердака и на черные чулки, обтягивавшие его длинные, пружинистые ноги, на молитвенник, с которым он не расставался даже за свадебным столом.
– Кушай, Айзикл, кушай, – подбадривала она сына. – Дать тебе курью ножку с хреном? Рабби Элиягу, виленский Гаон, дай-то бог тебе сравниться с ним в мудрости и благочестии, очень, говорят, любил куриную ножку с хреном… и гусиную шейку со шкварками…
Айзик только грустно улыбнулся.
Голду смущали его глаза – большие, занавешенные печалью, как зеркала в доме покойника. Он почему-то стал еще более молчаливым, чем прежде, на вопросы не отвечал, только тряс невпопад головой и некстати улыбался.
Свадьбу справили на славу: шум, чавканье, топот, стоны скрипки…
Хватившие лишку сваты о чем-то бесцеремонно шушукались, и Голда вдруг заподозрила, что это о нем, о ее поскребыше, и в хате снова угарно запахло старым и обидным прозвищем Айзик дер мешугенер.
Гость помолился за молодоженов и выскользнул во двор, где его окружили беспризорные кошки и собаки и местечковые нищие, по обыкновению дожидавшиеся того отрадного мгновения, когда свадьба отшумит, и их вдоволь угостят праздничными объедками.
Собаки преданно виляли хвостами, кошки сладострастно, как в марте, мяукали, а нищие расспрашивали Айзика о знаменитой на весь мир Тельшяйской ешиве и, нетерпеливо поглядывая на светящиеся окна хаты и прислушиваясь к сытому гудению свадьбы, жаловались на свое житье-бытье.
– Слушай, Айзик! Ты вроде бы с Богом на короткой ноге. Он о нас, скажи, думает? – спросил старший из них – Арье по прозвищу Шлимазл. – Ты же с Ним встречаешься и говоришь каждый день. Не то что мы… Может, Господь Бог знать не знает и ведать не ведает, что на земле есть нищие.
– Господь Бог – сам нищий, – неожиданно выпалил Айзик.
– Что?!
– Люди разорили его до нитки… обобрали вчистую… Чем больше мы грешим, тем бедней Он становится…
Нищие испуганно переглянулись. Такого кощунства от будущего раввина они не ждали.
– Ну что вы так смотрите на меня? Господь, как и вы, ходит по миру и побирается. Ждет, когда кто-нибудь вместо пригоршни зла и ненависти подаст горсть добра и милосердия.
– Ну и закручиваешь, Айзик. Много всяких нищих мы встречали на своем веку, но Он ни разу не попадался… – сказал Арье-Шлимазл и обратился к собратьям: – Правду я говорю?
– Правду, – хором грянули нищие.
– Кто же просит горсть добра, когда надо горсть с монетами просить? Только мешугенер, – бросил самый старый нищий Мендель Кривой, неизвестно кого имея в виду, – то ли Айзика, то ли Господа Бога.
Отрыгивая едой и пересудами, притомившаяся свадьба вывалила на свежий воздух. Разрумянившиеся от веселья родственники и гости заполонили двор, но вскоре сумерки по зернышку склюнули радость, и все вокруг опустело и затихло.
Как ни уговаривала Голда Айзика отправиться на боковую, убедить его не удалось. До первых петухов просидел он за опустошенным свадебным столом с побирушками, угощая их медовой настойкой и притчами из Танаха, куриными ножками с хреном и гусиными шейками со шкварками. Сам он не ел и не пил – смотрел на нищебродов как бы с небес и от имени Бога утешал их, но те слушали его с каким-то жалостливым недоумением, ибо в ту ночь, как и во все прежние дни и ночи, утешения жаждали не их сморщившиеся, изъязвленные унижением души, а желудки…
Под утро Айзик исчез.
Переполошившаяся Голда тут же снарядила на его поиски братьев и сестер. Но те Айзика не нашли ни у реки, ни в березовой чаще.
– На деревьях искали? – ломая руки, вопрошала Голда.
– Все обыскали.
От черного отчаяния мать избавил примчавшийся домой Бенцион, родившийся на год раньше, чем Айзик:
– Он ходит по местечку и побирается, как Арье-Шлимазл.
– Горе мне, горе! Господи, какой позор, какой срам! Кто поверит, что это он не для себя, а для других.
Когда Айзик вернулся, Голда не сказала ему ни слова. Только потерянно смотрела на него, давясь молчанием и пытаясь вспомнить, повредился ли кто-нибудь когда-нибудь в ее или в Шолемовом роду в рассудке. Как яростно она ни рылась в родословных, Голда не могла отрыть в прошлом ни одного безумца. Все были нормальными. Может, оттого, что больше полагались на свои неутомимые руки, чем на ненадежные извилины в голове.
Неужели Шолем прав? Что, если и в самом деле грамота и безумие неразлучны?
– Я знаю, о чем ты, мам, думаешь.
– О чем? – очнулась Голда.
– Ты думаешь, что рыжий Менаше меня не зря так прозвал…
– Что ты городишь?
– Ты думаешь, что я того… что деньги можно собирать только для себя… что никто на ветках не назначает свиданий, да еще с птицей… что если пес хворает и не может сторожить твой дом, его надо сдать живодеру. Ведь так? Но Господь думает иначе, Он велит каждому из нас умерять свою гордыню и хотя бы на один день стать нищим… почувствовать себя хворым и бездомным псом… невинной рыбой на крючке… Скучно, мам, с утра до вечера быть только Айзиком или Голдой…
Голда едва сдерживала себя, чтобы не зарыдать. Она вдруг зажмурилась, как от яркого, режущего глаза света – ей до боли захотелось куда-то спрятаться от Айзика, от его лица, от его голоса. Но лицо его все укрупнялось и укрупнялось, а голос крепчал и крепчал, как гудок уходящего поезда.
– Айзик! – вскрикнула она и опустилась на пол.
Две недели он не отходил от ее постели. Когда мать окрепла, он собрался в дорогу.
– Не провожай меня, – сказал он.
– Айзикл, – взмолилась Голда. – Чем я хуже дворняги? Им можно, а мне, выходит, нельзя?..
– Ладно, – уступил он.
Голда словно прощалась с ним навсегда – дурные предчувствия искажали и обезображивали даже ее сны, обычно такие радужные и безмятежные.
Долго о нем ничего не было слышно.
Да тут еще молодожены перебрались поближе к германской границе, в Пагегяй, а братья Бенцион и Овадья и вовсе отправились за тридевять земель – в Америку; вышла замуж и сестра Хава, а главное – надолго слегла мать – безотказная Голда.
- Четыре сезона (сборник) - Стивен Кинг - Зарубежная современная проза
- Карибский брак - Элис Хоффман - Зарубежная современная проза
- Куда ты пропала, Бернадетт? - Мария Семпл - Зарубежная современная проза
- Одна маленькая ложь - К.-А. Такер - Зарубежная современная проза
- Три Рождества, которые мы провели вдали от дома - Руби Джексон - Зарубежная современная проза
- Юный свет - Ральф Ротман - Зарубежная современная проза
- Книжный вор - Маркус Зусак - Зарубежная современная проза
- Ребенок на заказ, или Признания акушерки - Диана Чемберлен - Зарубежная современная проза
- Место, где зимуют бабочки - Мэри Элис Монро - Зарубежная современная проза
- Вот я - Джонатан Фоер - Зарубежная современная проза